И тогда произошло нечто необычайно важное. Отжившая идеология парадоксальным образом вдруг сплотила на краткий исторический миг страну. Точнее, сплотило её всеобщее презрение к «православию, самодержавию и народности», поставленным на службу рабовладению. Выглядело это, если угодно, как ранний аналог бушующего антикоммунизма, которому предстояло снова сплотить на мгновение Россию полтора столетия спустя, во второй половине 1980-х. И в обоих случаях едва отвалилась эта идеологическая скрепа, как стало ясно, что другой не было. Ничто больше не держало вместе безнадежно расколотую страну.
Добавим к этому, что крепостное право сменилось беспросветным крестьянским гетто; что худшие опасения либералов оправдались и крестьянин действительно превратился «из белого негра в батрака с наделом»; что мятущаяся интеллигентная молодежь в страстной и наивной надежде хоть как-то помочь обманутым массам устремилась «в народ» (и закончилось это лишь громкими процессами 193-х и 50-ти), тогда как кабинет его императорского величества оставался, по выражению Герцена, «бездарной и грабящей сволочью» - и мы получим картину семидесятых.
Короче говоря, петербургские мальчики начали стыдиться самодержавия, как раньше стыдились рабовладения. Оно было теперь в их глазах главным виновником всех язв, мучивших Россию: и ограбления крестьянства, и захлестнувшей страну дикой волны коррупции, и темноты народной, и общей постыдной отсталости державы. Опять, как в декабристские времена, винила российская молодежь во всех этих бедах именно то, что современные «национально-ориентированные» интеллигенты почтительно, как мы слышали, именуют православной государственностью, т. е. ту самую неограниченную власть, которая, по убеждению старой славянофильской гвардии (и ее нынешних эпигонов), как раз и была непременным условием «духовно-нравственного возвышения народа».
Так где же было место славянофильства в стремительно меняющейся стране, в которой никто больше не желал слышать ни о «возвращении в Московию», ни о «русской цивилизации», ни об историческом первородстве России? Теперь интеллигентная молодежь мечтала (как в 1820-е и как еще предстоит ей в очередной раз мечтать во второй половине 1980-х) о «чечевичной похлебке» Запада, о конституции и парламентаризме. Так где было место славянофильства в ситуации, когда все его прогнозы не сбылись, все пророчества не оправдались?
Как все романтики, славянофилы всегда презирали политику, почитали её изобретением западным, вредным, которому не место на Святой Руси. Но кризис-то, бушевавший в стране, был как раз политическим. Декабристы чувствовали бы себя в нем вполне уверенно. Так же, как либералы и «нигилисты» семидесятых, были они
совершенно убеждены, что страна их европейская и потому не может принадлежать никакому лицу или семейству, что неограниченная власть гибельна, а конституция императивна.
И вообще на новом витке исторической спирали модный в 1830-х романтизм, пленивший родоначальников славянофильства, оказался вдруг очевидным анахронизмом. Пришло время «новых людей». В моду опять вошли декабристский реализм и рациональность.
В этих условиях поведение родоначальников, превосходно усвоивших правила идейной борьбы во времена диктатуры, действительно выглядело нелепым. Невозможно оказалось и дальше сидеть на двух стульях, воспевая одновременно и свободу и самодержавие. Нельзя было больше одинаково ненавидеть и парламентаризм и душевредный деспотизм. Короче, прав был Константин Леонтьев: пробил час выбора - с кем ты и против кого. Время полулиберального славянофильства кончилось - вот что на самом деле в ту пору происходило в постниколаевской России.
Молодогвардейцы уже откровенно полагали себя единственными настоящими славянофилами, уверяя публику, что объяснили «сущность учения славянофилов лучше и яснее родоначальников этого учения»[65]. И если старая гвардия хотела оставаться на плаву, не дав молодогвардейству окончательно вытеснить себя из игры, ей приходилось выбирать. А выбор-то был невелик. Как сказал Иван Аксаков, «теперешнее положение таково, что середины нет - или с нигилистами и либералами, или с консерваторами. Приходится идти с последними, как это ни грустно»[66].
В условиях тогдашнего кризиса идти с консерваторами, т.е. с беззаветными защитниками российской сверхдержавности и реванша, могло означать только одно: славянофильству предстояла еще одна драматическая метаморфоза. Оно должно было превратиться в национализм - брутальный, экзальтированный, фанатический. Соответственно неприятие Европы уступало в нем место ненависти к ней, «неевропейский» язык менялся на яростно антизападный, откровенное национальное самообожание вытесняло безобидное