15 Янов
руками отдала страну на поток и разграбление «бесам». Спорить можно поэтому лишь о том, что лежало в основе всех этих ошибок.
I Глава девятая
_ Как губили петровскую Россию
Глупость [109]или измена?
Когда 1 ноября 1916 года лидер партии народной свободы Павел Милюков многократно повторил этот страшный вопрос в своей знаменитой думской речи, имел он в виду нечто совершенно тривиальное. Он намекал, что на самом верху российской политической пирамиды гнездится измена и именно поэтому страна проигрывает войну. «Мы потеряли веру в то, что эта власть может привести нас к победе», - провозгласил Милюков1. Словно бы не знал он этого два с половиной года назад, в июле 1914-го, когда колебалась Россия вступаться ли ей за сербов перед лицом совершенно очевидной угрозы мировой войны, к которой этот шаг неминуемо должен был привести. Вот когда следовало этот громовой вопрос задавать.
На самом деле ни Милюков, ни его партия, ни его либеральные западнические коллеги в партиях октябристской и прогрессистской задавать его тогда и не думали. Как раз напротив, они единогласно, с энтузиазмом и воодушевлением встали за эту роковую войну. Милюков объявил даже, что «в такой момент все различия между партиями должны уйти в тень... Французы называют это union sacree, священный союз». Как раз тогда и обратился председатель Государственной думы Михаил Родзянко к правительству со следующей почти невероятной в устах парламентария просьбой: «Мы только будем путаться у вас под ногами. Поэтому лучше будет вообще распустить нас до конца военных действий»[110]. Не правда ли прекрасно коррелируется это со знаменитым заявлением нынешнего спикера, что Дума не место для дискуссий? Но ведь Родзянко заявил это накануне войны.
Культурная элита страны, как и предсказывал с ужасом Соловьев, практически единодушно поддержала этот «патриотический» порыв. Утро России, газета крупного бизнеса, провозгласила, что в стране «больше нет ни правых, ни левых, ни правительства, ни общества, есть лишь Единая Русская Нация». Октябристский Голос Москвы вторил в выражениях почти идентичных: «Настал момент, когда все партийные различия отходят на второй план, [когда] в России может быть лишь одна партия - Русская»[111]. Но ведь именно это и провозглашал всегда Союз русского народа. Удивляться ли, что черносотенное Русское знамя комментировало ядовито: «Вся Россия превратилась в черносотенцев и профессорские Русские ведомости пишут теперь только черносотенные статьи»*. Октябристы дошли даже до того, что в «патриотическом» порыве исключили из своей фракции шесть ее членов, по происхождению балтийских немцев.
О либералах и говорить нечего. «С первых дней военных действий, - замечает американский историк, - литературная братия, охваченная патриотическим порывом, приветствовала войну и мечтала о победе»[112]. «Либералы резко встали за войну - и тем самым за поддержку самодержавного правительства», - подтверждает Зинаида Гиппиус[113].
И говорили они вовсе не только о прямых потомках славянофилов, которые, как Николай Клюев, величали эту войну последней схваткой крестьянской православной России с нехристями буржуазной урбанистической цивилизации[114], но и о самых что ни на есть городских и космополитических поэтах, как Георгий Иванов или Николай Гумилев, воспевших войну в почти неотличимых высокопарных стансах. Может быть, читателю посчастливится больше, чем мне, и он угадает, какие из этих строф кому из них принадлежат:
И воистину светло и свято Не силы темные, глухие Дело величавое войны Даруют первенство в бою:
Серафимы ясны и крылаты Телохранители святые За плечами воинов видны. Твой направляют шаг, Россия8.
И не только ведь рядовые поэты-западники пели осанну самоубийственной войне (впрочем, Гумилев называл ее «прекраснейшей из войн»), но и высоколобые философы спускались из своих хрустальных башен, чтобы отдать дань борьбе России против «германо- монгольской» (согласно Вячеславу Иванову) или «германо-турецкой» (согласно Дмитрию Мережковскому) цивилизации.
Как писал в знаменитой тогда книге «От Канта до Круппа» философ Владимир Эрн, «восстание германизма как военный захват всего мира коренится в глубинах феноменологического принципа, установленного в первом издании «Критики чистого разума»... энте- лехийная сущность орудий Круппа совпала с глубочайшим самоопределением немецкого духа в философии Канта... [они] становятся как бы прибором, осуществляющим законодательство чистого разума в масштабах всемирной гегемонии»9.