Выбрать главу

Конечно, уже несколько месяцев спустя Сербия компенсировала свой позор беспрекословного подчинения чужой воле, напав в союзе с Турцией и Грецией на Болгарию и отняв у нее кусок Македонии. Но дело было сделано: в глазах «патриотической» пуб­лики в Петербурге Сербия опять предстала вечной жертвой тевтон­ской агрессии. Славянофильская фантасмагория снова торжество­вала над здравым смыслом, предвещая роковой июль 1914-го.

Такова была еще одна существенная деталь контекста вековой истории русского национализма, в игнорировании которой состоя­ла, как я это вижу, ошибка западных исследователей первого в России XX века конституционного проекта. Пора, однако, хотя бы вкратце, суммировать этот контекст (пусть не посетует читатель на повторения, как суммировать не повторяясь?).

Декабризм. Несостоявшееся начало

Итак, о контексте. Складываться он начал, как мы уже говорили, давно, еще при Петре, когда после полутора столетий московитского застоя и изоляции Россия вдруг сделала головокружи­тельный военно-административный и технологический скачок на европейскую орбиту, сохранив при этом средневековую социально- политическую систему. Страна внезапно оказалась разодранной над­вое. Патрицианская элита, перепрыгнув через столетие, включилась в европейскую жизнь с ее входившими тогда в моду идеями Просвещения. А плебейская масса осталась в средневековье. И единственной вдохновлявшей ее Русской идеей была мечта о доб­ром царе, который в один прекрасный день отнимет у помещиков землю и отдаст ее крестьянам.

С этого момента противоборство двух Россий - европейской и средневековой - пребывавшее со времен самодержавной револю­ции Грозного царя и введения крепостного права в подсознании, если можно так выразиться, российской политической элиты, вырывается на поверхность. И до самого 1929 года, когда Сталин сломал хребет «мужицкому царству», а его наследники практически «раскрестьяни­ли» Россию, становится оно постоянным подтекстом российской поли­тики. Начиная от страха перед пугачевщиной, ни на минуту не отпус­кавшего патрицианскую элиту на протяжении столетий, и кончая великой драмой патриотизма, которую и пытаюсь я здесь описать.

Первыми поняли эту фундаментальную - и смертельно опасную для будущего - несообразность социально-политического строения российского дома, как мы уже знаем, декабристы, дети Отечествен­ной войны, прошедшие после нее под знаменами победоносной армии всю Европу. С этим их открытием и родилось в России то, что называл Соловьев национальным самосознанием.

Глава девятая Как губили петровскую Россию

В отличие оттого, что впоследствии - искаженное могуществен­ной идеологией Официальной Народности и увековеченное славя­нофильством - стало называться патриотизмом, национальное само­сознание декабристов ни в малейшей степени не было замутнено и

встревожено знаменитым вопросом Данилевского: «почему Европа нас не любит?». Вместо этого они, по словам Соловьева, полагали, что на повестке дня другой, более близкий и насущный вопрос: «чем и почему мы больны?»97

В этом рациональном отношении к своей стране, в этой мучи­тельно самокритичной любви к ней и заключался, собственно, пафос декабристского патриотизма, знамя которого пронесли через XIX век Герцен и Соловьев. Главной для декабристов была пропасть между двумя Россиями. И соответственно первоочередной своей задачей считали они воссоединение своей страны. Совершенно так же, как отцы-основатели Соединенных Штатов, решение проблемы видели они в свободе, в равновесии всех перед законом, в независимом суде и в просвещении. Пушкин был первым из них, кто четко сфор­мулировал эту мысль: «свобода есть неминуемое следствие просве­щения»98. Самодержавие, однако, делало просвещение невозмож­ным.

Таким образом, то, чем больна Россия, было для декабристов очевидно: самодержавием, крестьянским рабством, средневековой темнотой народа и имперской унитарностью. Методы лечения выте­кали из диагноза сами собою. Оба законченных конституционных проекта декабристов, Никиты Муравьева и Сергея Трубецкого (кон­курирующая с ними «Русская правда» Павла Пестеля осталась неза­вершенной, из десяти ее глав дописаны были, как известно, лишь две) дают нам о них совершенно ясное представление.