Короче говоря, отношение к идеям Данилевского выдающихся представителей отечественной культуры, говоря словами Пивова- рова, несомненно было симптомом болезни. Только я не назвал бы её «сущностной болезнью русского духа» (что было бы не диагнозом, а приговором), скорее, фантомным наполеоновским комплексом. Спору нет, это тяжелая болезнь: Россия и по сей день, как мы видим, от неё не излечилась. Свидетельством тому хотя бы яростная атака на Пивоварова, предпринятая наследниками Данилевского.Один из них, например, обвинил его ни больше ни меньше, как в антипатриотизме. Нет, так прямо он не сказал и в русофобы оппонента не записал, но ясно дал понять публике, что не наш это человек. Вот послушайте: «Ю.С. Пивоваров не приемлет цвет русской культуры, именно всех, кто наиболее талантливо выражал русское национальное самосознание».143 Или того пуще: «Автор хотел бы видеть русского человека без его национального самосознания».144
В. П. Валуев. Цит. соч., с. 285.
Там же.
Меньше всего, согласитесь, напоминают эти обвинения академическую дискуссию. Похоже скорее на донос «высокопоставленным сотрудникам». И подумать только, что Соловьев объяснил эту остервенелость еще 120 лет назад! Конечно же, человек, соскользнувший на вторую ступень его «лестницы», тотчас и перестает понимать, чем, собственно, отличается национальное самосознание от национализма. Перестает потому, что не допускает национальной самокритики. Именно это, надо полагать, и случилось с современниками Данилевского, которых перечислил Юрий Сергеевич Пивоваров.
Глава седьмая Национальная идея
Почему
Данилевскии? Остается последний
вопрос: почему именно лицо Данилевского обрела Национальная идея постниколаевской России, а не, допустим, его главного конкурента И.С. Аксакова, тогдашнего вождя славянофилов, ратовавшего за Славянский союз и за водружение креста на Св. Софии ничуть не менее страстно, чем Данилевский? Почему не на сочинениях Аксакова воспитывалось целое поколение российской элиты (включая не только тех, кого перечислил Пивоваров, но и последнего императора), а на идеях Данилевского? Ведь именно Аксаков был главным героем того, что князь Мещерский назвал «славянским пожаром» 1876 года: «В Москве народным диктатором стал Иван Сергеевич Аксаков, взявший в свои руки всё дело славянского движения, а в Петербурге его единоличную роль, действительно всемогущую, исполнял славянский комитет». И именно благодаря усилиям Аксакова «к концу лета всё в России было отставлено на второй план и только один славянский вопрос завладел всеми до такой степени, что не было уголка в России, где бы не горел славянский вопрос».145
Казалось бы, Аксакову и карты в руки. Кем был по сравнению с «народным диктатором» скромный биолог Данилевский, не числивший за собою никаких славянофильских подвигов, не издававший свою газету и никогда не видевший в глаза императора? Правда, будущий председатель кабинета министров П.А. Валуев был несколько другого мнения о деятельности Аксакова. Например, 4 августа 1876 года он записал в своем дневнике: «Мы дошли до славянофильского онанизма. Вся Россия в бесплодной лихорадке... Все бредят южными славянами, не разбирая даже и не ведая, кто они».146 Но и Валуев не мог отказать Аксакову в исключительной энергии и безусловной преданности славянскому делу. Важнее, однако, что к Аксакову был еще в 1881 году необычайно расположен и новый император. Как вспоминает А.Ф. Аксакова (в девичестве Тютчева), Александр III сказал ей: «Я читал все статьи вашего мужа за последнее время. Скажите ему, что я доволен им... Он честный и правдивый человек, а главное он настоящий русский, каких, к несчастью, мало... Я сочувствую идеям, которые высказывает ваш муж. По правде сказать, его газета единственная, которую можно читать. Что за отвращение вся эта петербургская пресса — именно гнилая интеллигенция».147
В.П. Мещерский. Цит. соч., с. 445.
Дневник П. А. Валуева. М., 1961, с. 381
А.Ф. Тютчева. При дворе двух императоров, М., 1929, с. 225.
Так каким же образом тогда победителем оказался все-таки Данилевский? Тому, я думаю, три причины. Во-первых, Аксаков имел несчастье убедить графа Николая Игнатьева, всемогущего тогда министра внутренних дел, в необходимости созвать Земский собор. Победоносцев ему этого не простил. Беспощадно, как мы помним, зарубив эту идею, он доступно объяснил молодому императору, почему смутьянские идеи не должны нравиться лидеру, написавшему на своем знамени «стабилизация режима». Попутно Победоносцев, конечно, поставил крест на карьере Игнатьева. Аксаков был выслан в свое имение и никогда уже больше расположением императора не пользовался.
Во-вторых, в 1881 году Александр III просто еще не разобрался толком в политических воззрениях Аксакова (и вообще славянофилов). Позже, когда его ментор растолковал ему на пальцах что к чему, император не только перестал считать Аксакова «настоящим русским», но и испытывал к нему искреннюю неприязнь. Вот идеи Аксакова в изложении Пыпина : «по славянофильской теории оказывалось, что видимая Россия — не настоящая, что Россия настоящая кончилась с реформой Петра, после чего наступил петербургский период, представляющий нарушение истинно русских начал, измену им».148 Для Александра III, согласитесь, предположение, что он управляет «не настоящей Россией» и сам еще вдобавок «не истинно русский», должно было звучать чем-то вроде оскорбления величества. Усугублялось всё еще и крайним догматизмом славянофилов, провозглашавших, что «мы сначала сыны православной церкви, а потом уже русские и славяне», отталкивая тем самым от России славян-католиков — хорватов, словаков, чехов. Славянофилы не желали признавать, что эти народы, говоря словами того же Пыпина, «имеют позади себя тысячу лет католичества» и «вопрос страшно усложнен этой тысячелетней историей».149 С этой точки зрения, Данилевский, который не требовал, чтобы Россия вернулась в XVII век, а славянство — ко временам Кирилла и Мефодия, был куда ближе сердцу императора и, что не менее важно, Победоносцева.
В-третьих, наконец, агитация Аксакова была все-таки не более,
чем публицистика, он просто подхватил упавшее после Крымской
f
А/У. Пь/пин. Цит. соч., с. 109.
1
(
войны погодинское знамя и темпераментно повторял внешнеполитические идеи, от которых, как мы помним, давно уже отрекся их автор. И воттут Данилевский имел перед ним решающее преимущество. Он был первым, кто представил публике старую погодинскую схему в ореоле безупречной, как тогда казалось, учености, дал ей верховную интеллектуальную санкцию. Неискушенные читатели, а порою, как слышали мы от Пивоварова, и очень даже искушенные, но искавшие лишь научного обоснования своих собственных взглядов, воспринимали его книгу как «открытие законов истории», как последнее слово науки, авторитетно подтверждающее то, что им хотелось услышать. За политическую благонадежность схемы Данилевского ручались церберы контрреформистского режима, возведшие её в ранг государственной философии, за благонадежность научную ручался сам Бестужев-Рюмин. Чего же боле?
Даже в социал-демократической среде, бесконечно далекой от славянскихстрастей, никому, как вспоминал позже Г.П. Федотов, не приходило в голову с ней спорить: «схема эта вошла в учебники, презираемые, но поневоле затверженные и не встречавшие корректива».150 Мало кто вчитывался в «законы истории» Данилевского. Зато все усвоили, что, откажись Россия от войны во имя своего славянского предназначения, не оставит она по себе и «живого следа». В этом смысле сыграла его схема в некотором роде роковую роль в истории России, окончательно превратив в умах её правителей былую погодинскую «мифологию» в «исторический завет». Тем более, что, прав Федотов, корректива действительно не было. Многие ли тогда знали о возражениях Соловьева? И кого, кроме разве чудаков вррде князя Мещерского, интересовали непопулярные в ту пору суждения русских дипломатов?