Выбрать главу

И проблема здесь вовсе не в пустячности этих проектов, но в том, как из-за них воспринимается Россия со стороны. В осо­бенности соседями, побывавшими, так сказать, внутри химеры Да­нилевского. Ими-то, никуда не денешься, воспринимается она как держава все еще не насытившаяся, все еще — несмотря на свою ги­гантскую полурустую Сибирь — жадная до чужих земель. И одной благочестивой риторикой об общей с Европой российской культуре изменить эту зловещую вековую репутацию невозможно: за ней сто­ят столетия страха.

Дело тут, как видим, опять в вещах, на первый взгляд, эфемер­ных, все в тех же «мнениях, что правят миром». Вот что пишет об этом Джеймс Биллингтон, эксперт, до такой степени сочувствующий России, что слывет в Америке беззаветным русофилом. И он тем не менее вынужден признать: «То, как русские понимают свой кон­фликт с Европой, диаметрально противоположно тому, как пред­ставляют его себе их соседи. Русские видят себя жертвами иност­ранных хищников, постоянно вторгавшихся на их земли... Большая часть их соседей видит жертвами себя — малые страны, жившие столетиями под постоянной угрозой завоевания огромной держа­вой, вооруженной безграничным идеологическим оправданием имперской экспансии».157

История свидетельствует, что погасить такого рода непримири­мые конфликты «мнений» между европейскими странами (Фран­ция, например, на протяжении двух последних столетий была триж­ды оккупирована немцами, а Германия дважды оккупирована французами) можно лишь одним способом — в рамках единой Ев­ропы. Иначе говоря, ничего, кроме вступления России в Европей­ский союз, репутацию или, как модно сейчас в Москве говорить, имидж России в глазах соседей — и мира — не изменит.

Только в процессе подготовки к такому вступлению — а он мо­жет занять годы — могла бы Россия изжить свой фантомный наполе­оновский комплекс. Только поставив себе целью стать одной из ве­ликих держав Европы, могла бы она избавиться от николаевской идейной проказы со всеми её химерами.

Глава седьмая

Национальная идея ПерИОДИЗЭЦИЯ РУССКОЙ

истории Вот и подошло к концу наше гру­стное повествование о николаевском «переворо­те в национальной мысли», определившем, как думал Чаадаев, это ключевое в новой истории России царствование. Теперь мы во вся­ком случае знаем, что происходит со страною, когда она «морально обособляется от европейских народов». Не мне судить, подтвердила ли нарисованная здесь картина положенную в её основу гипотезу. Единственное, что я могу еще в заключение сделать, это поделиться с читателем некоторыми неожиданными для меня самого мыслями, пришедшими мне в голову, когда я перечитывал рукопись.

Первая из них чисто академическая. Она касается общепри­знанной — и в классической, и в советской, не говоря уже о запад-

157James Н. Biliington. Russia in Search of Itself, Woodroo Wilson Center Press, Washington DC, 2004, p. 3.

ной историографии — периодизации истории дореволюционной России. Делится она, как скажет вам любой учебник, на периоды московский и петербургский. Но можно ли серьезно говорить о ка­ком-то петербургском периоде, если, как видели мы в этой книге, состоял он из двух не только не похожих друг на друга, но и враж­дебных друг другу по своей культурно-политической ориентации пе­риодов — петровского и николаевского? А ведь то же самое получа­ется и с московским периодом, куда так настойчиво Звали Россию славянофилы.

Можно ли в самом деле отождествить прогрессивную европей­скую Москву Ивана III и Великой реформы 1550-х с противопоставив­шей себя миру фундаменталистской Московией — с её собственным Русским богом, «никому более не принадлежащим и неведомым»? Можно ли, если одна процветала и шла вперед, а другая безнадежно топталась на месте в историческом тупике — и, по словам патриарха Никона, не было «никого веселящегося в дни сии»? Ведь выглядели они не столько даже как два разных периода в истории одной стра­ны, но как два совершенно разных государства. Одно походило, ско­рее на Швецию, а другое на некий средневековый Талибан.

Если разобраться, однако, то другой, наверное, Россия и не могла быть после опустошительного тотального террора, в ходе ко­торого снесены были практически все думающие головы, а те, кто уцелел в опричной чистке, сгорели в пожаре развязанной ею вели­кой Смуты. Должны были пройти поколения, чтобы явилась в Мос­ковии новая интеллектуальная элита, способная вырвать страну из исторического тупика, куда завел Россию Грозный царь, выбрав для неё неевропейский «особый путь» (или Русский проект, как ска­зали бы сегодня).

Возглавив новую, европейскую элиту, Петр, казалось, с корнем вырвал этот московитский дурман, вменив каждому российскому дворянину европейское просвещение в непременную обязанность. Но по многим причинам, которые мы подробно здесь обсуждали, пробитого Петром «окна в Европу» оказалось недостаточно, чтобы сделать Европейский проект необратимым. Не прошло и века с чет­вертью после его реформы, как «просвещение [снова] стало пре­ступлением в глазах правительства», по выражению С.М. Соловье­ва. И на тридцать «потерянных» лет воцарился в стране второй Рус­ский проект, от идейного наследства которого так и не смогла до конца освободиться постниколаевская элита.

Вот почему, если механически не привязывать периодизацию русской истории к перемене столицы, альтернативная периодиза­ция выглядела бы намного сложнее. Примернотак.

Европейское столетие России (1480-1560)

Первый Русский проект (1560-1584)

Московитское столетие (1584-1689)

Новый Европейский проект (1689-1825)

Второй Русский проект (1825-1855)

Постниколаевская полуевропейская Россия (1855-1917)

Эта неожиданная мысль напрямую выводит нас к следующему сюжету.

Глава седьмая

Национальная идея ^ ПереКреСТКе

W

трех стратегии Для Петра, как мы зна­ем, стратегический выбор был однозначен: либо Европа, либо Московия. Одно из самых страшных последствий ни­колаевского Русского проекта заключалось, однако, в том, что он затемнил, замутнил петровскую ясность этого выбора, открыв воз­можность третьей «стратегии». Назад в Московию никто, кроме сла­вянофилов, понятно, не желал, но и вперед, к конституционной мо­нархии, другими словами, к Европе, путь, как выяснилось тотчас после смерти Николая, тоже был заказан. Слишком могущественно, как мы видели, оказалось его идейное наследие. Реформистского импульса хватило на то, чтобы покончить с политическим обособле­нием от Европы. Но для того чтобы покончить с обособлением мо­ральным, его оказалось недостаточно.

Александр II был все-таки сыном своего отца. На нового Петра походил он меньше всего, и дефицит собственных идей был у него столь же острым, как у Николая. И не в силах последовать ни выбору Петра, ни выбору отца, он на выходе из николаевской «Московии», по сути, отказался от какой бы то ни было национальной стратегии — обрекая таким образом страну на то, чтобы жить одной политичес­кой тактикой. Жить, совмещая московитское самодержавие с ими­тацией европейских учреждений и европейской риторикой. Жить, то есть, вообще без стратегического видения будущего страны. Без той великой цели, которая рождает, по выражению Маркса, вели­кую энергию. Вот почему «стратегией» постниколаевской России оказалось то самое опирающееся на имперскую бюрократию «ох- ранительство», связанное, как мы помним, с именем Победоносце­ва. «Охранительство», которое свело внешнюю политику страны к полувековому тактическому прозябанию и отучило российскую элиту от умения делать самостоятельный и смелый выбор в сложной международной ситуации. Напротив, приучила она её к реактивно­му, инерционному внешнеполитическому мышлению.

В результате, столкнувшись в начале XX века с жестоким проти­востоянием двух европейских военных блоков, «охранительное» крыло элиты оказалось не в состоянии понять, что России не место ни в одном из них. Что единственный её интерес состоял лишь в за­щите собственных границ. И единственной политикой, способной избавить её от фатального риска, был вооруженный нейтралитет.