Но даже в том единственном случае, когда мнения собеседников совпали, заключения их не имели между собою ничего общего. Я имею в виду тот знаменитый случай, когда оба одинаково негодовали по поводу польского восстания 1831 года и реакции на него в Европе. Несомненно, есть строки в пушкинских стихах, под которыми подписался бы и сам император. Он тоже радовался, что
В день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
АС. Пушкин. Цит. соч.,т.Х1, с. 44.
Там же, т. XIII, с. 314-315.
Отечественная история, 2002, №6, с. 22.
И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый И бунт раздавленный умолк.
Только строки, следующие за этим, можно не сомневаться, возмутили императора, показались ему сентиментальностью, если не слюнтяйством. Еще одним подтверждением, что Пушкин остался всё тем же «декабристом без декабря», каким представлялся он ему с самого начала.
В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца.
От Николая, однако, услышали. Да еще как! Он скажет полякам в поверженной Варшаве: «Я заявляю вам, что в случае малейших беспорядков я прикажу разрушить ваш город. Я уничтожу Варшаву и, конечно, никогда её не отстрою».138
И самое грустное, что даже в этой мстительной тираде опирался император на суждение Карамзина. Помните, «Восстановление Польши будет падением России»?139Мудрено ли, что никогда не доверял царь «декабристам без декабря». Много лет спустя Александр II так объяснил истинные причины недоверия Николая:
«Пушкин и Лермонтов были неизменными противниками трона и самодержавия и в этом направлении действовали на верноподданных России. Двор не мог предотвратить гибели поэтов, ибо они были слишком сильными противниками неограниченной монархии»}1'0
Bruce Lincoln. Op. с it., p. 227.
Неизданные сочинения..., тл, с. 5.
Временник Пушкинской комиссии, с. 31.
Едва ли может быть более точное свидетельство, что «петровское» начало николаевского царствования было лишь политическим ; спектаклем, нежели это чистосердечное признание его сына и наследника. Немедленный результат, однако, был достигнут: уцелевшее либеральное меньшинство не стало семенем нового «безумства». Только вот долговременной гарантии его верности неограниченной монархии нельзя было добиться никакими спектаклями. Тут мог помочь только авторитет Карамзина, фундаментальные основы его концепции — с их апологией самодержавия как российской национальной идеи и противопоставлением России Европе. Короче говоря, и после смерти предстояло Карамзину послужить самовластью.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
ьерииьсш В каком-то смысле признавал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смягчить оглушительный эффект николаевского вотума доверия прежнему властителю дум:
«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канонизации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессердечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербовать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только союзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвестно еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Случайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звучали по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «комедиантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.
Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.
Кто КОГО
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20
Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестями, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о последних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? — спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян. — А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его союзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мертвого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Никитенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей попытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.
Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «поприщем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавлений к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогательный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146
А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.
Там же.
Там же, с. 196.
Там же.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Выбористории-странницы геРцен
был прав, когда говорил, что в XIX веке самодержавие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было — до исторического перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо- сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.
За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На одной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой — перспектива европейской свободы. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.
Там же.
На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:
«Что за выражения! Солнце поэзии// Помилуйте, за что такая честь?.. Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?.. Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»™7 И это в момент, когда, по словам Аполлона Григорьева, «всякое критическое замечание насчет Карамзина считалось святотатством».148 А ведь и Карамзин не был ни полководцем, ни министром. Разница была лишь в том, что он оправдал доверие своего коронованного патрона, а Пушкин, сколько бы ни старался полюбить тирана, сделать этого так и не смог.