свободы; мы знали, что она велика и могущественна... но мы не считали её ни самой могущественной, ни самой счастливой страной в мире». Здесь нет, как видим, и следа сверхдержавной гордыни. Напротив,
«нам и на мысль не приходило, чтобы Россия... составляла какой-то особый мир, являющийся прямым и законным наследником древней восточной империи... чтобы на ней лежала какая-то нарочитая миссия вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление рода человеческого».
28 А.И. Герцен. Былое и думы, Л., 1947, с. 291.
Это о мифе, о котором слышали мы от А.Ф. Тютчевой. А вот об Официальной Народности.
«В особенности же мы не думали, что Европа готова снова впасть в варварство и что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц этой самой цивилизации, которые недавно вывели нас самих из нашего векового оцепенения. Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она выучила нас многому и между прочим — нашей собственной истории». (У читателя будет возможность оценить трезвость этого пассажа, когда он познакомится с текстами авторов николаевской эпохи). Но продолжим.
«Вы повели всё зто по иному — и пусть; но дайте мне любить свое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра. Я верю, недалеко то время, когда, может быть, признают, что зтот патриотизм не хуже всякого другого»?9 Тут Петр Яковлевич ошибался сильно. Патриотизм «по образцу Николая» оказался вовсе не преходящим настроением. Просто потому, что, как мы уже знаем, однажды заболевшую наполеоновским комплексом страну не выпускает он из своих лап десятилетиями, порою столетиями. Познакомившись с текстами его антагонистов, читатель поймет, надеюсь, почему и внукам современников Чаадаева не суждено было увидеть возвращение к патриотизму «по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра». Напротив, во времена Чаадаева Россия уходила от этого патриотизма стремительно. И, казалось, безвозвратно. По крайней мере, и сорок лет спустя после его письма, при Александре III, голос Владимира Сергеевича Соловьева, протестовавшего «против повального национализма, обуявшего наше общество и литературу»,30 звучал в России так же одиноко, как и чаадаевский в 1850-е.
Но в одном отношении, по крайней мере, Чаадаев себя не обманывал: в последние годы его жизни остался он в безнадежном меньшинстве. Доказательством было то, что в войне середины 1850-х «русское правительство чувствовало себя ... в полнейшем согласии с общим желанием страны; этим в большой мере объясняется роковая опрометчивость его политики в настоящем кризисе».
П.Я. Чаадаев. Сочинения и письма, M.f 1914л- 2, с. 280-281. B.C. Соловьев. Сочинения в двух томах, М., 1989,1. i, с. 531.
Другими словами, Чаадаев понимал: не одно лишь правительство виновато втом, что дело дошло до войны с Европой. Большинство тогдашнего политического класса России хотело померяться силами с Европой, видело в этой войне крестовый поход, желанную, благословенную минуту, призванную увенчать четвертьвековое царствование. До такой степени неузнаваемо изменились по сравнению с александровскими временами сами ценности общества, его мировосприятие. Но почему? Как это случилось? Вот объяснение Чаадаева.
«Кто не знает, что мнимо-национальная реакция дошла у наших новых учителей до степени настоящей мономании? Теперь уже дело шло не о благоденствии страны, как раньше, не о цивилизации, не о прогрессе... довольно было быть русским: одно это звание вмещало в себя все возможные блага, не исключая и спасения души. В глубине нашей богатой натуры они открыли всевозможные чудесные свойства, неведомые остальному миру». И правительство капитулировало перед мифотворцами.
«Онихотели водворить на русской почве совершенно новый моральный строй... придуманный единственно для нашего употребления, нимало не догадываясь, что обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически и раз будет порвана наша братская связь с великой семьей европейской, ни один из этих народов не протянет нам руки в час опасности. [Они] не задумались приветствовать войну, в которую мы вовлечены, видя в ней осуществление своих ретроспективныхутопий, начало нашего возвращения кхранительно- му строю, отвергнутому нашими предками в лице Петра Великого». Что касается «равительства, то оно
«было слишком невежественно и легкомысленно, чтоб оценить или даже только понять этиученые галлюцинации». Но «тем не менее, было убеждено, что как только оно бросит перчатку нечестивому и дряхлому Западу, к нему устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои смутные надежды за истинную национальную политику, равно как и покорный энтузиазм толпы, которая всегда готова подхватить любую патриотическую химеру, если только она выражена на том банальном жаргоне, какой обыкновенно употребляется в таких случаях. Результат был тот, что в один прекрасный день авангард Европы очутился в Крыму».31
31 П.Я. Чаадаев. Цит. соч., с. 281-282.
Так думали в середине XIX века люди, желавшие «любить свое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра» и осознавшие вдруг, что их страна против них. Правительство винили они, как видим, лишь в «невежестве и легкомыслии», в том, что последовало оно призыву «мнимо-национальной реакции». Главная вина, с точки зрения Чаадаева, лежала именно на обществе, на его «новыхучителях», которым с искренним воодушевлением поверила николаевская элита. Нет спора, Чаадаев недооценил страшную силу того, что сейчас называется административным ресурсом государства. Недооценил и того, что, сделав своим знаменем Официальную Народность, само правительство стало инициатором этой реакции. Но при всем том он нечаянно ответил и моему корреспонденту, утверждавшему, как мы помним, будто «официальная идеология не проникла в души подданных».
По свидетельству Чаадаева, проникла. До такой степени проникла, что именно подданные и подсказали императору «бросить перчатку нечестивому и дряхлому Западу». И бросил он её, причем, «в полнейшем согласии с желанием страны». Вот сейчас и получим мы документальную возможность познакомиться с тем, чему учили общество новые властители его дум (а заодно и проверить свидетельство Чаадаева).
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса ПОГОДИН О ЕВрОПв.
Год 1838 Хотя Чаадаев как будто бы
достаточно прозрачно намекнул нам, что представлял собою мир николаевской элиты (или, как сказали бы мы сегодня, мир развитого национализма), но сейчас, прежде чем вступить в него, я должен все-таки предупредить читателя, что ожидает его немало сюрпризов. Прежде всего мир этот настолько отличается отчаадаевского, словно бы эти люди не современники Петра Яковлевича и тем более не соотечественники, но явились из другой страны, из другого времени. И вопреки тому, что думал Чаадаев об их ретроспективных утопиях, явились они не из прошлого, а из будущего России. Но кделу.
Начнем с Погодина. В отличие от своего соредактора Шевырева или, допустим, от Гоголя, был он человеком очень практичным, аб-
страктных обличений европейской цивилизации не любил, предпочитал прагматические суждения, где возможно, цифры. Не найдете вы у него ничего подобного тому, например, что набросал Гоголь в черновике так и не отправленного ответа Белинскому: «Вы говорите, — писал Гоголь, — что спасенье России в европейской цивилизации. Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации... Тут все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что всякая мыслящая голова [в Европе] и спрашивает невольно, где наша цивилизация? А стала европейская цивилизация лишь призрак... и ежели пытались её хватать руками, она рассыпается. И прогресс, он тоже был, пока о нем не думали, когда же стали ловить его, и он рассыпался».32