Выбрать главу

Вот смотрите. Новая формула не только легитимизировала, но и предписывала захват Константинополя и проливов так же, как и «поглощение Австрии», и образование на месте Турции «закон­ной империи Востока» (пусть под именем Славянского союза, но «с русским императором как главой мира» и с русскими велики­ми князьями на престолах всех славянских государств). Европа при­няла эту формулу всерьез. И страх перед нею объединил там всех — от консерваторов до революционеров.

Погодин сам цитировал Адольфа Тьера, знаменитого историка и будущего президента Франции. В его изложении Тьер утверждал: «Европа, простись со своей свободой, если когда-нибудь Россия по­лучит в свою власть эти два пролива».118 Маркса и Энгельса Пого­дин, конечно, не цитировал, но встревожены они были ничуть не меньше ненавистного им Тьера. «Если Россия овладеет Турцией, — писали они, — её силы увеличатся почти вдвое, и она окажется сильнее всей остальной Европы вместе взятой. Такой исход дела явился бы неописуемым несчастьем для революции».119

В то же время в России (не на уровне, конечно, профессиональ­ных идеологов, как Погодин или Тютчев, которые прекрасно отдавали себе отчет, что речь идет о переделе Европы), но на уровне общества, даже самого высокопоставленного, требования Николая звучали не только совершенно невинно, но и без малейшего сомнения справед­ливо. А.Ф. Тютчева, например, барышня ума экзальтированного, но и в высшей степени едкого и острого, нисколько не сомневалась, что единственной заботой Николая в годы Крымской войны было «вы­рвать христианские народности из-под власти гнусного ислама».120

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 238.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 9, М., 1933, с. 386.

Анна Тютчева. Цит. соч., с. 93.

Именно и только из-за этого была она совершенно уверена, «цивили­зованная и гуманная Европа бросается, как бешеная, на Россию».121 Получался неразрешимый парадокс: Россия была убеждена, что идет освобождать славян, а Европа — что Россия покушается на её свободу.

И ведь Анна Федоровна вовсе не была единственной в своем не­годовании против предательской Европы, которая не давала России возможность вырвать бедных христиан из когтей «гнусного ислама» и, «становясь на сторону религии Магомета, тем самым изменяла своему жизненному принципу».122 Весь николаевский бомонд чув­ствовал точно так же. Именно поэтому, замечает она, «молодежь с во­сторгом идет на бой. Великие князья Михаил и Николай в совершен­ном восторге».123 Больше того, так чувствовали и наследник престола Александр Николаевич и сам император. Они тоже радовались войне «в осуществление предсказания, которое предвещает на 54-й год ос­вобождение Константинополя и восстановление храма св. Софии».124 Причем, радовались они войне не только с Турцией, но именно с Европой. Один эпизод 15 ноября 1853 года не оставляет в этом со­мнений. «Во время чая наследнику-цесаревичу подали телеграмму от государя. Он прочел её, и лицо его прояснилось. „Английский и французский флоты вошли в Черное море, — сказал он, — тем луч­ше, это делает войну неизбежной"». Тютчева комментирует: «Эти слова в его устах знаменательны. Великий князь слишком привык к сдержанности, чтобы позволить себе высказать подобное мнение, если бы его не разделял государь».125 А 23 октября 1854 года Алек­сандр и его*кена, цесаревна Мария Александровна, уже выражали «такие мысли, каких бы сами они не допустили или, во всяком слу­чае, не высказали полгода тому назад. Они говорили, что Россия ни­когда не будет у себя хозяйкой, пока не получит Дарданелл, что ес­тественными союзниками России являются славянские народы, ко­торых во что бы то ни стало нужно вырвать из-под ига Турции».126

121 Там же.

12?

Там же, с. 70.

12*?

Там же, с. 72.

124 Там же, с. 70.

lie

э Там же, с. 75.

126 Там же, с. юг.

Как видим, сценарий Погодина действительно завоевал себе сто­ронников на самом верху имперской иерархии. В конце концов не­сколько месяцев спустя после этого разговора Александру Николае­вичу предстояло стать императором России. Но волнует нас сейчас не столько влияние Погодина (все упомянутые персонажи говорят уже, как мы слышали, на его языке), сколько полная невозможность диа­лога между сторонами, одной из которых требования России пред­ставляются естественными и справедливыми, а другой — смертель­ной угрозой. Чем еще, спрашивается, если не европейской войной, могла закончиться такая ситуация, созданная, как мы видели, даже не столько Николаем, сколько взращенными под крылом Официаль­ной Народности политическими идеологами в конце его правления?

Более того, и во все последующие царствования Романовых от­ношения с Европой, пусть вполне мирные, даже союзные, должны были — при невозможности честного диалога — оставаться не ми­ром, а перемирием. Так, собственно, и ответила Тютчевой на её от­чаянные жалобы в 1856 году новая императрица: «мир необходим; впрочем, это будет только перемирие».127 Так и суждено было этим отношениям длиться, покуда неразрешимый парадокс не оказался разрублен мировой войной и гибелью имперской элиты.

И ведь с точно такой же необратимостью обрубила погодинско- уваровская формула диалог между поколениями в самой России. Это очевидно, едва сравним мы чаадаевский текст с тютчевскими или с погодинскими. Ну, возьмите хоть грандиозную фантазию о «ве­ликой империи Востока», слабым и неполным очертанием которой была якобы империя византийских кесарей. Нам и на мысль не при­ходило, отвечал на это Чаадаев, чтобы петровская, европейская Россия «могла быть законной наследницей древней восточной им­перии». Ему это представлялось противоречием в терминах. В кон­це концов Византийская империя управлялась, с его точки зрения (как, впрочем, и с точки зрения сегодняшней науки), совершенно так же, как и современные ей азиатские империи.

С порога отметал Чаадаев и мысль, что на России «лежит наро­читая обязанность вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление человечества». Словно бы «по­глощение» Россией славянской Польши сколько-нибудь продвину­ло человечество по пути обновления. Словно бы не стала «погло­щенная» Польша лишь неугасающим очагом жестоких конфлик­тов — как между Россией и Европой, так и внутри самой России. Да и кто сказал, что католические Чехия, Венгрия, Словакия или Хор­ватия пожелали бы стать частью задуманного Погодиным Союза? Разве не больше оснований было предположить, что их «поглоще­ние» привело бы лишь к еще большему уподоблению России Отто­манской империи и «Польш» стало бы в ней после этого, по крайней мере, пять? И разве, наконец, не поучителен был опыт православ­ной Греции, которая, едва получив независимость, потянулась во­все не к единоверной России, но к «еретической» Европе? И так ли уж трудно было предвидеть, что, обретя независимость, последуют за нею и православные Сербия с Болгарией?

Ирония в том, что Чаадаев, человек александровского време­ни, был прав, отметая аргументы «новых учителей». Как выясни­лось впоследствии, освобожденные славянские народы и впрямь оказались еще более неблагодарными клиентами самодержавной России, нежели греки. Короче, ничего хорошего для России, не го­воря уже о человечестве, «наполеоновская» мечта Погодина не обещала. Но он-то был уверен, что обещала — и николаевская эли­та поверила ему, а не Чаадаеву, И ей образование Славянского Со­юза под эгидой России казалось теперь единственным средством «обновить обветшалую Западную Европу, которая изобрела ланка­стерские батареи, пексановы пушки и пули Минье, но утратила ве­ру, погасила поэзию, лишилась человеческого чувства и, отрекшись от Бога, слепила златого тельца себе для поклонения».128