Я понимаю, что, как всякий запоздалый «второй фронт», создаёт такое обсуждение массу формальных неудобств. В частности, мне
придётся оживить в памяти читателя множество персонажей, эпизодов и ссылок, уже известных ему из первой, из второй, даже из этой, заключительной книги трилогии. В принципе это все равно, как попытаться заново перевоевать, если можно так выразиться, уже законченную войну - только на новом фронте. С другой стороны, однако, имеет такая попытка и свои преимущества. Она даёт возможность вкратце обобщить, свести воедино все разнообразные аргументы, разбросанные по пространству трилогии, заново оценить их логику и проверить их интеллектуальную убедительность. Я хочу надеяться, что преимущества этого последнего спора перевесят в глазах читателя его неудобства (и вынужденные повторения).
Точнее всех, кажется, сформулировал наши разногласия с либеральными культурологами Андрей Анатольевич Пелипенко в статье «Россия и Запад: грани исторического взаимодействия»[179]. Впрочем, его формулировки до такой степени буквально отражают общепринятый среди них взгляд на русскую историю, что спорить с ним, по сути, все равно, что спорить с самим этим взглядом.
Например, Пелипенко решительно не верит, что Россия изначально страна европейская - и либеральные культурологи не верят. Он убежден, что в качестве деспотической империи Россия всегда противостояла Европе, была ее антитезой. И его коллеги в этом убеждены. Он считает, что «генеральной доминантой» европейской государственности был «процесс формирования национальных государств»[180], тогда как в России никогда такого процесса не было. И культурологи так считают. Он полностью игнорирует открытия советских историков-шестидесятников, документально доказавших бурный подъём национальной экономики в досамодержавной, докрепостни- ческой и доимперской России первой половины XVI века, тот самый экономический подъем, на который, собственно, и опирались либеральные реформы 1550-х. И коллеги эти открытия игнорируют.
Короче, совпадений не перечесть. Что до отечества, то «с эпохи Ивана Грозного Русь обозначилась для Европы в качестве внешней
имперской антитезы»3. А это, естественно, влекло за собою «отказ от либеральной альтернативы»4.
w Глава одиннадцатая
Хронологическии пос*дни«спор маневр
Здесь, однако, возникает проблема. Состоит она в том, что русская история не начинается с Ивана Грозного. И с империи не начинается она тоже. На самом деле от начала Киевско- Новгородской Руси до окончательной победы контрреформаторов - иосифлян (и вытекавшей из нее самодержавной революции Грозного царя) в 1560-е, прошло не меньше веков, чем от этой победы до наших дней. И все эти либеральные, если можно так выразиться по отношению к тому времени, века «генеральной доминантой» русской государственности как раз и был точно такой же, как в Европе «процесс формирования национального государства».
Неудавшийся на первых порах, это правда, как, впрочем, не удался он и в вестготской Испании, а потом и вовсе насильственно прерванный - в одном случае монгольским, в другом - арабским завоеванием - но во всяком случае ничего подобного самодержавию - оставим пока в стороне вопрос о деспотизме - и в помине тогда на Руси (опять-таки как в вестготской Испании) не было. Более того, единственная известная нам попытка установить режим неограниченной власти окончилась для великого князя Владимирского Андрея Боголюбского в середине XII века, скорее, драматически: он был убит собственными боярами. Окончилась, иначе говоря, победой тогдашних противников самодержавия (о вестготской Испании говорил я потому, что вижу ее как, хоть и грубую, но все же самую близкую аналогию норманской Руси).
Европейский характер Киевско-Новгородской Руси признают, как мы видели, даже самые неколебимые из западных приверженцев теории «русского деспотизма» Карл Виттфогель или Тибор Самузли (надеюсь, Пелипенко извинит меня за то, что Ричарда Пайпса, на которого ссылаются культурологи, я авторитетным историком не считаю: в первой книге трилогии подробно обьяснено почему). Мало того, главная трудность для этих авторов состоит именно втом, чтобы объяснить роковой «перелом» второй половины XVI века, в результате которого европейская Русь превратилась вдруг в «антитезу Европе»[181]. Их неудачные, на мой взгляд, попытки объяснить этот драматический «перелом» тоже подробно рассмотрены в трилогии и нет надобности здесь их повторять.
Пелипенко, однако, предпочел, как мы видели, обойти эту трудность западных единомышленников своего рода хронологическим манёвром, попросту начав русскую историю с противостояния Европе во второй половине XVI века. Само собою пришлось ему для этого пойти на некоторые жертвы. Например, игнорировать эпохальную борьбу тогдашних либералов (нестяжателей) против идеологов империи (иосифлян) за церковную Реформацию. Междутем именно трагический исход этой борьбы, по сути, и предрешил судьбу России на четыре столетия вперед.
И не одну лишь нестяжательскую борьбу, продолжавшуюся, между прочим, на протяжении четырех поколений, пришлось ему игнорировать, но и, скажем, связанные с нею «Московские Афины» 1490-х. И «крестьянскую конституцию» Ивана III (Юрьев день). И вообще все его царствование, занявшее практически всю вторую половину XV века, на протяжении которого Россия не была ни империей, ни «антитезой» (скорее уж национальным государством). Не упоминает Пелипенко даже о Великой реформе «Правительства компромисса», вводившей в России 1550-х земское самоуправление и суд присяжных - за три столетия до реформ Александра II. Не упоминает даже о пункте 98 Судебника 1550 года, который назвал я в трилогии русской Magna Carta и который впервые юридически запрещал царю принимать новые законы единолично.
«Ах, если бы...»
Еще важнее, что даже и такой не совсем, согласитесь, корректный хронологический маневр не избавил Пелипенко от трудностей. Например, если уж не естественное для ученого историческое любопытство, то здравый смысл должен был, казалось, побудить его задать себе вопрос, откуда уже четверть века спустя после смерти Грозного возник в «имперской антитезе» первый среди великих держав Европы полноформатный проект Основного закона конституционной монархии. Я говорю, конечно, о конституции Михаила Салтыкова 1610 года, высоко, как мы видели, оцененной классиками русской историографии. Не мог же в самом деле столь подробно разработанный конституционный документ появиться на свет неожиданно, словно Афина из головы Зевса.
В трилогии, как помнит читатель, я попытался дать на это вполне недвусмысленный ответ. В принципе состоитон в двойственности русской политической культуры. Возникла эта двойственность, как я надеюсь, помнит читатель, не позже XII века, в период распада Киевско-Новгородской Руси, когда князья практически беспрерывно воевали друг с другом, и холопы, управлявшие княжескими доменами, насмерть враждовали с вольными дружинниками князя. Продолжалась эта непримиримая вражда столетиями. Отсюда и пошли, резонно предположить, в русской политической культуре две взаимоисключающие - и, примерно, равные по силе - традиции. Потому и назвал я одну из них холопской, а другую - традицией вольных дружинн^ов.
Так или иначе, в свете этой перманентной и беспощадной войны традиций становится, я думаю, понятным, что конституционный проект Салтыкова, конечно же, не родился на пустом месте. Он был лишь дальнейшим развитием того же пункта 98 того же Судебника 1550 года. Поскольку был тот Судебник первой попыткой русской аристократии, унаследовавшей традицию вольных дружинников XII века, законодательно ограничить власть государя.