Выбрать главу

Дело, следовательно, было не столько в московитском мифе или во «фрунтовиках», сколько во всё том же могуществе государствен-

Соловьев С/И. Мои записки для моих детей. Спб., 1914. С. 118,120.Никитенко А.В. Цит. соч. С. 334Гоголь Н.В. Духовная проза. М., 1992. С. 165. '<·Там же. С. 192.

ного патриотизма, подчинившего себе, повторим Пыпина, «даже первостепенные умы и таланты». Ибо антипетровская революция Николая как раз и была, как мы уже говорили, идеологической. Конечно, в результате деградировало и всё остальное в государстве российском. И в этом смысле Тургенев, Соловьев и Никитенко правы. «Теперь только открывается, как ужасны были для России прошед­шие 29 лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавле­но; умственное развитие остановлено; злоупотребления и воровство выросли до чудовищных размеров»7.

Но и Никитенко не мог ведь пройти мимо того, что в основе всей этой разрухи лежала именно антипетровская идеология российского Sonderweg. «Патриоты этого рода, - записывал он еще 20 декабря 1848 г., - не имеют понятия об истории... не знают, какой вонью про­пахла православная Византия... Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена расколь­ничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор. Теперь же выползли, услышав, что просвеще­ние застывает, цепенеет, разлагается»8.

Как бы то ни было, после крымской катастрофы «фрунтовики» сошли со сцены, «болотные гады» вернулись в свои темные норы. Но униженная ими Россия осталась. Ей предстояло как-то выходить из исторического тупика. Ни у кого не было сомнений, что так или иначе она из него выйдет. Вопрос был лишь в том, какой страной выйдет она из него. Иными словами, в том, научила ли ее николаевская «чума» простой и теперь уже выстраданной истине, что предотвра­тить очередной исторический тупик можно лишь одним способом - раз и насегда покончив с государственным патриотизмом и став на чаадаевский путь «присоединения к человечеству». Иначе говоря, на путь политической модернизации.

Никитенко А.В. Цит. соч. С. 421. Там же. С. 317-318.

^ I Глава четвертая

UTT6 П 6 Л Ь I Ошибка Герцена

На первых порах после смер­ти Николая могло показаться, что научил. И хотя в манифесте о вос­шествии на престол Александр Николаевич обещал быть лишь «ору­дием видов и желаний Нашего незабвенного родителя», уже его рескрипт от 20 ноября 1857 года о предстоящей отмене крепостного права прозвучал чем-то вроде «подкрестной записи» Василия Шуйского за два столетия до этого или, чтобы совсем уже было знако­мо, вроде речи Никиты Хрущева на XX съезде КПСС столетие спустя. Император Александр возвестил оттепель, можно сказать, официаль­но. Да и не был его рескрипт, как и хрущевская речь, громом с ясно­го неба.

Уже 16 октября 1855 года Никитенко записывал: «В обществе начинает прорываться стремление к новому порядку вещей... Многие у нас даже начинают толковать о законности и гласности. Лишь бы это всё не испарилось в словах»9. С.М. Соловьев вторил: «С 1855 года пахнуло оттепелью; двери тюрьмы начали отворяться; све­жий воздух производил головокружение у людей, к нему не привык­ших»10.

Просто поначалу оттепель эта была какая-то неуверенная. Как писал в герценовском Колоколе анонимный корреспондент из России, «Весна не весна, а так, то погреет, то отпустит, то снова под­морозит. Точь-в-точь петербургская весна»11. И настолько еще цепко сидел в сердцах страх, и так трудно было поверить в необратимость этой робкой оттепели, что некоторые, как тот же С.М. Соловьев, ожи­дали от неё чего-то, быть может, еще худшего: «Конечно, я не был опечален смертью Николая, но в то же время чувствовалось не по себе, примешивалось какое-то беспокойство, опасение: а что если еще хуже будет? Человека вывели из тюрьмы, хорошо, легко дышать свежим воздухом; но куда ведут? - может быть, в другую, еще худ-

Там же. С. 422.

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 172.

Колокол. Вып. 1. Факсимильное изд. (далее Колокол). М., 1962. С. 189.

шую тюрьму?»12

Моим современникам, пережившим 1953-й, это чувство хорошо знакомо. Самодержавие оно самодержавие и есть, и неважно кто там на вершине власти - царь, генсек или президент: смертному не дано знать, куда поведет его новый хозяин. Но в конце концов даже скептический читатель Колокола должен был всё-таки признать, что «распустилась наша обильная неисходимая грязь» и новое солнце «стало греть и живое и мертвое»13.

А после рескрипта 1857-го грянула гласность - и отпали сомне­ния. Страна и впрямь пыталась выбраться из тупика.

Глава четвертая

I I uiuou чсшосршил

Несостоявшееся геРЦена

Гласность делала свое дело. Как и столетие

спустя, после смерти другого тирана (и другого культа политического идолопоклонства), превращалась помаленьку эта робкая оттепель в неостановимую весну преобразований. Наступила пора Великой реформы. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо интеллигенция вдруг ожила.

И оказалось, что, в отличие от идеологов государственного пат­риотизма, размышляла она вовсе не о «православном Папе в Риме», как Тютчев, и не об «универсальной империи», как Погодин, а, напротив,^ возобновлении марша в Европу, насильственно пре­рванного три десятилетия назад. Уцелевшие декабристы вместе с отпущенными по амнистии героями польского восстания 1831 года возвращались из сибирских рудников словно бы затем, чтобы пере­дать новому поколению факел политической модернизации. Вот два моментальных снимка настроения эпохи.

Так, например, чувствовала ее Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глу­боко убеждены, что современный строй не может дальше существо-

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 152.1 Колокол. С.1B9.

вать, что мы уже видели рассвет новых времен - времен свободы и всеобщего просвещения!.. И мысль эта была нам так приятна, что это невозможно выразить словами»14.

Либеральный мыслитель Константин Кавелин очень политически точно объяснял, каким именно в представлениях влиятельных совре­менников должен быть этот новый строй: «Конституция - вот что составляет теперь предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сосло­вия»15.

Ну мыслимо ли было такое до крымской катастрофы, если еще в 1853 году отмена крепостного права даже Герцену казалась лишь смутной мечтой и самые дерзкие его требования к царю не шли даль­ше чего-нибудь вроде: «пусть разрешит всем, кто хочет, составление обществ, товариществ для выкупа крестьян, для помощи освобож­дающимся»? Какая уж там, право, конституция!

Но стоит сравнить этот робкий пассаж (который, впрочем, при Николае выглядел необыкновенно смелым диссидентским замахом) с тем, что говорил тотже Герцен четыре года спустя, как бросится нам в глаза пропасть, разделяющая две эпохи. Другой человек перед нами! Не разрешения просит он теперь у царя, но настойчиво ему рекомендует: «Надобно государю так же откровенно отречься от петербургского периода, как Петр отрекся от московского. Имея власть в руках и опираясь с одной стороны на народ, с другой на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее правитель­ство могло бы сделать чудеса»16.