Выбрать главу

Сначала пришло, как мы помним, всеобщее одушевление. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, - вспоминал Лев Толстой, - все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге»[30]. Потом наступи­ло неизбежное разочарование. Потом новое увлечение реформами. К 1863 году безнадежно уже расколотая культурная элита страны снова согласилась, по крайней мере, в одном: не мешать реформам.

Мотивы у западников и славянофилов были при этом совершен­но разные, чтобы не сказать противоположные. Западников очаро­вала иллюзия, что дело движется к конституции. Что так же, как отреклось государство от трехсотлетнего крепостного права, отречет­ся оно вскорости и от трехсотлетнего самодержавия. Что, иными сло­вами, Россия становится, наконец, европейской страной. Славяно­филы же, потратившие столько сил на очищение Русской идеи от казенщины, были под впечатлением иллюзии противоположной. Им казалось, что, найдя в себе силы отречься от крайностей секулярного

«петербургского периода», оттого, что они называли «душевредным деспотизмом» и «полицейским государством»3, самодержавие стано­вится, наконец, истинно русской и истинно православной государст­венностью. Иначе говоря, готовится принять их магическую формулу «взаимного невмешательства между правительством и народом»4. А с нею страна вернется, наконец, «домой», в Святую Русь, в утрачен­ный рай допетровской, т.е. в их представлении неевропейской циви­лизации.

Польское восстание угрожало сорвать реформы, положив конец обеим иллюзиям. Поэтому славянофилы и западники дружно восста­ли против поляков - и Герцена, защищавшего их,- даже не заметив в судорогах патриотической истерии, что оказались вдруг в одном лагере с властью. И в плену имперского национализма. Как осмели­лись поляки мешать превращению России в Европу? - негодовали либеральные западники. А православные славянофилы сердились совсем по другому поводу: как смели поляки мешать отречению России от Европы?

Но не столько даже разность мотивов бросается тут в глаза, сколько высокомерие, с каким обе стороны третировали восстав­ших. Ни те, ни другие оказались не в состоянии понять то, что для Герцена (или для декабристов) было естественным, как дыхание. Поляки восстали потому, что чувствовали себя подневольным наро­дом. Потому, что не хотели зависеть от чужой империи.

Именно оттого, что тогдашнее русское общество утратило эту естественность восприятия действительности, не разглядело оно, ополчившись во имя реформы на Герцена, и другой - самой важной стороны дела. Беспощадно давя, вопреки бессильным протестам Европы, Польшу, самодержавие демонстрировало обществу свои приоритеты. Не во имя реформ - будь то европейских или православ­ных - оно это делало, а во имя реванша за крымское унижение, во имя отмщения Европе. И в голову ему не приходило ни превращать Россию в Европу, как наивно надеялись либералы, ни создавать новую, неевро­пейскую цивилизацию, как столь же наивно мечтали славянофилы.

теория государства у славянофилов (далее Теория). Спб., 1878. С. 32,180.

Сегодня это может казаться очевидным. Больше того, это броса­лось в глаза и тогда. Чтобы это понять, однако, требовался Герцен. А постниколаевское русское общество, лишившееся декабристской целостности, идеологизированное и «испорченное» сверхдержав­ным соблазном, в плену у двух одинаково фантасмагорических иллюзий, оказалось, как видим, попросту неспособно к рациональ­ному анализу ситуации. Вот это и называю я решающим успехом Официальной Народности.

Глава пятая

Ретроспективная утопия

Либералы, впрочем, скоро поняли свою ошиб-

ку. Это не избавило их, конечно, от новых приступов патриотической истерии - и потому оказались они после николаевского тридцатиле­тия, как мы еще увидим, весьма сомнительными западниками, скорее, «националистами с оговорками». Но от слепого доверия к власти они, по крайней мере многие из них, освободились. Славянофилам, одна­ко, предстояло, как мы помним хоть из формулы Соловьева, нечто гораздо худшее. Даже зная всё наперед, невозможно смотреть на их драму без боли. Ведь отцы-основатели учения и в самом деле были наследниками декабристов. Кардинально расходясь во взглядах с Герценом, они действительно оставались с ним друзьями. Его, как мы знаем, ощущение этой близости не покидало никогда.

Да и могло ли быть иначе, если росли они из одного корня и пароль у был один: свобода? Но так далеко разошлись их пути за несколько десятилетий, что наследники друзей Герцена приняли, как ^мы видели, самое активное участие в его, по сути, убийстве. Возможно ли и впрямь представить себе метаморфозу более драма­тическую?

Пожалуй, естественным отправным пунктом для каждого, кто попытается её объяснить, могло бы стать сравнение идей славяно­фильства с декабризмом, из которого оно произошло. Тем более что на первый взгляд политические страсти, вдохновлявшие славянофи­лов, вроде бы и не очень отличались от декабристских. В обоих слу­чаях на первом плане стояло избавление России от двух главных язв, мучивших ее и унижавших, - от социального и политического рабства.

Не может быть ни малейшего сомнения, что славянофилы искренне ненавидели крепостное право и душевредный деспотизм. Множество их высказываний свидетельствуют об этом неопровержи­мо. Вот, например, что писал о крепостном праве Кошелев: «Стыдно и непонятно, как мы можем называть себя христианами и держать в рабстве своих братьев и сестер ... или Христово учение есть ложь, или все мы жестокие наглецы, называющие себя христианами»5. «Мерзостью рабства законного» называл крепостное право Хомяков. «Покуда Россия остается страной рабовладельцев, - вто­рил он Кошелеву, - у неё нет права на нравственное значение... Таким образом, мне кажется совершенно естественным враждебное чувство, питаемое к нам иноземцами»6.

Ни один декабрист не изменил бы в этих бичующих речах ни буквы. В этом смысле о славянофилах можно сказать то же самое, что Герцен говорил о самом замечательном из первого поколения их идеологов, Константине Аксакове: «Он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны»7.

Поначалу не заметил бы декабрист и разночтений в славяно­фильском протесте против рабства политического. «Как дурная трава, - возмущался К. Аксаков, - выросла непомерная бессовест­ная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Откуда происходят внутренний разврат, взяточничество, грабитель­ство и ложь, переполняющие Россию?.. Все зло от угнетательной системы нашего правительства, оттого, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душе­вредный деспотизм»[31].

Более того, деспотизм этот грозит России окончательной ката­строфой, страстно пророчествовал Аксаков: «Чем долее будет про-

Великая реформа. Т. 3- М., 1911. С. 182.

А.С.Хомяков. Поли. собр. соч. Т. 3. С. 421.

А.И. Герцен. Собр. соч.: в 30 т. Т. 9. М., 1956. С. 163.

Теория. С. 49.

должаться петровская правительственная система, делающая из под­данного раба, тем более будут входить в Россию чуждые ей начала, тем грознее будут революционные попытки, которые сокрушат, нако­нец, Россию, когда она перестанет быть Россией»9.

Только тут возникли бы, наверное, у декабриста некоторые сомнения.

Самодержавие или деспотизм?

Глава пятая Ретроспективная утопия

Прежде всего, что, собственно, называет Аксаков деспотизмом? Если неограниченную власть царей, диктату­ру самодержавия -тогда разночтений, естественно, нет. Ибо именно ненависть к произволу этой неограниченной власти и была первой заповедью декабризма. Вот как объяснял ее своим солдатам Сергей Муравьев-Апостол (впоследствии повешенный на кронверке Петропавловской крепости) в написанном для них Катехизисе: