Выбрать главу

Оставим покуда в стороне, однако, сегодняшних интерпретато­ров национал-патриотизма постниколаевской России. Спросим лишь,что же все-таки застило глаза тем ярким, красноречивым и, казалось бы, расчетливым людям, кто на протяжении всей истории постниколаевской России проповедовал под видом патриотизма откровенную, как мы видели, агрессию? Почему не заметили они очевидного? Право же, без формулы Соловьева мы никогда не смог­ли бы понять эту загадку и тем более представить себе, к чему она должна была привести. Вот что объясняет нам, между прочим, его формула. Пока славянофильство оставалось в 1840-е диссидентской сектой, изнывающей под железной пятой николаевской цензуры, все его отвлеченно-философские декларации о «гниении Европы» и о «богоносности России» могли и впрямь казаться безобидным салонным умничаньем, модным тогда «национальным самодоволь­ством». Тем более невинным на фоне грубой сверхдержавной агрес­сивности николаевского режима.

Едва, однако, Великая реформа 1860-х вывела славянофилов из барских салонов на арену открытой политики, превратив их во влиятельную интеллектуальную и политическую силу, вчерашний диссидентский миф вдруг разом утратил свою абстрактность и без­обидность. Разгром России в Крымской войне, беспощадно обли­чивший её застарелую отсталость по сравнению с «гниющей» Европой, унизительные условия парижской капитуляции и, глав­ное, нестерпимая ностальгия по внезапно утраченной сверхдер- жавности, та самая, которую назвали мы во второй книге трилогии фантомным наполеоновским комплексом, очень быстро трансфор­мировали вчерашнее безобидное национал-либеральное «самодо­вольство» в ослепляющий, агрессивный, помрачающий рассудок «бешеный» национализм. Соловьев с ужасом наблюдал эту драма­тическую метаморфозу, и у него, единственного в тогдашней России, достало мужества и проницательности, чтобы не только выступить против безумия вчерашних друзей и союзников, но и свести свои наблюдения в четкую формулу, предупреждавшую, что национализм погубит страну.

В разгар «патриотической истерии» по поводу Константинополя он заявил: «Самое важное было бы узнать, с чем, во имя чего можем мы вступить в Константинополь? Что можем мы принести туда, кроме языческой идеи абсолютного государства, принципов цезарепапиз- ма, заимствованных нами у греков и уже погубивших Византию? Нет, не этой России, изменившей лучшим своим воспоминаниям, одер­жимой слепым национализмом и необузданным обскурантизмом, не ей овладеть когда-либо Вторым Римом»15.

Надо знать одержимость националистических пророков, чтобы представить себе их реакцию на такое «ренегатство». Они были в ярости. Соловьев ведь, по сути, говорил то же самое, что Герцен в разгар Варшавского восстания и антипольской «патриотической истерии» 1863 года. Он размышлял, он пытался понять умом то, во что позволено было только верить. И пощады ему, как Герцену, ждать было за такую ересь нечего. Зато теперь мы знаем, что именно засти­ло глаза его оппонентам: выродившийся патриотизм,незаметно для участников этой политической драмы трансформировавшийся в «национальное самообожание».

Мы уже говорили довольно подробно о феномене фантомного наполеоновского комлекса в предшествовавших книгах трилогии. Здесь я хотел бы лишь напомнить читателю о его последствиях. Так устроена мировая политика, что абсолютное военное превосходство одной из великих держав над другими - «сверхдержавность» на современном политическом жаргоне - не бывает постоянным. Подобно древним номадам, кочует она из одной страны в другую, неизменно оставляя за собою жгучую, нестерпимую тоску по утра­ченному величию. И почти необоримое, как видели мы на примере славянофилов, стремление любой ценой вернуть стране потерянный сверхдержавный статус.

Соловьев B.C. Цит. соч. С. 226.

Самый известный пример пронзительности этой ностальгии про­демонстрировала миру, как мы уже говорили, Франция, непосред­ственная предшественница России на сверхдержавном Олимпе. На протяжении полутора десятилетий между 1800 и 1815 годами её император повелевал континентом, перекраивал по своей воле гра­ницы государств, стирал с лица земли одни и создавал другие, распо­ряжался судьбами наций. В конце концов, однако, коалиция евро­пейских держав во главе с Россией - и на английские деньги - раз­громила Наполеона и заставила Францию капитулировать.

Казалось бы, даже величайший злодей не мог принести своей стране столько горя, сколько её прославленный император. Целое поколение французской молодежи полегло в его вполне бессмыс­ленных, как выяснилось после 1815 года, войнах. Даже рост мужчин во Франции, говорят историки, оказался после них на несколько сан­тиметров меньше. Страна была разорена, унижена, оккупирована иностранными армиями - в буквальном смысле пережила нацио­нальную катастрофу. (Мы еще увидим дальше, что подобные ката­строфы неизменно сопровождали падение со сверхдержавного Олимпа всех без исключения стран, имевших несчастье добиться в XIX-XX веках злосчастного статуса мировой державы.)

И что же? Прокляли своего порфироносного злодея французы? Не тут-то было! Они его обожествили. Он стал легендой. И еще четыре десятилетия маялись они в тоске по утраченной с его падением сверхдержавности, покуда не отдали, наконец, Париж другому, маленькому Наполеону - в надежде, что он им это величие вернет. Надо ли напоминать читателю, что ничего, кроме нового унижения и новой капитуляции, не принес им еще 20 лет спустя этот трагический опыт?

Что даёт нам пример Франции для понимания драмы патриотиз­ма в России ? Две вещи. Во-первых, получили мы здесь эксперимен­тальное, если хотите, подтверждение простого факта: поставленная в те же условия, что и любая другая великая держава Европы, Россия ответила на них точно так же, как другие великие державы Европы: расцветом национализма и его деградацией. Условия, о которых я говорю, включали как триумфальное пребывание на сверхдержав-

2 Янов

ном Олимпе, так и скандальное изгнание с него. Во всех случаях ответ на эти условия состоял в одинаковом вырождении националь­ного самосознания и в трансформации патриотизма в его противо­положность - в национализм. Другими словами, в том, что я, собст­венно, и называю драмой патриотизма.

Так ответила на изгнание с Олимпа после 1815 года Франция. Так ответила на него после 1918-го Германия. И так же ответила на него после 1856-го Россия. Разумеется, каждая из них нисколько не сомневалась в своей исключительности и уникальности. Каждая была совершенно уверена, что, как слышали мы от Достоевского, никогда не сможет примириться со второстепенною ролью в челове­честве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. А также в том, что предназначена для этой первой роли в человечестве именно она, т.е. в одном случае Франция, в другом - Россия, в третьем - Германия. При всем том, однако, отвечали они на изгнание с Олимпа абсолютно одинаково - фантомным наполео­новским комплексом. И в этом смысле все их высокомерные претен­зии на исключительность были бы смешны, когда б не принесли их народам столько горя.

Во-вторых, не только оказалась их реакция стандартной, во всех случаях заключалась она в одном и том же: страна заболевала. Надолго. Да, великие нации, учит нас этот эксперимент, болеют, точно так же, как люди. И называется их болезнь сверхдержавным реваншем. Протекает она так. Прежде всего изгнание со сверхдер­жавного Олимпа ассоциируется с заговором внешних врагов или с ударом ножом в спину со стороны предателей внутри страны. Чаще всего и с тем и другим вместе. Потом болезнь требует исправления трагедии, кактрактуется изгнание с Олимпа. Иначе говоря, возвра­щения стране статуса мировой державы. И настолько могущественна оказывалась эта ностальгия по утраченному величию, что способна была полностью помрачить национальный рассудок. Следующий шаг - война во имя восстановления «исторической справедливо­сти». Кончалась эта война во всех случаях, естественно, новым, еще более страшным поражением, сопоставимым с тем, что Соловьев называл «национальным самоуничтожением».