Нельзя, наконец, игнорировать и экстремизм радикальной западнической интеллигенции, которая так горячо увлеклась входившими в моду в тогдашней Европе социалистическими поветриями, что практически сама себя исключила из конструктивного политического диалога постниколаевской эпохи.
Людей, принимавших политические решения в 1850-е, одно уже слово «социализм» повергало в такую же ярость, как советскую номенклатуру слово «капитализм». Всякий, кого можно было хоть отдаленно заподозрить в симпатиях к социализму, автоматически оказывался за пределами круга тех, чье мнение принималось всерьёз. Даже ничего общего с социализмом никогда не имевший Николай Александрович Милютин, мотор крестьянской реформы и самый талантливый из тогдашних либеральных бюрократов, так никогда и не смог избавиться от репутации «красного». Как гиря, висела она у него на ногах, несмотря даже на чин действительного статского советника и должность заместителя министра.
Глава шестая Торжество национального эгоизма
радикального западничества
Экстремизм
Нетрудно себе представить, какое впечатление на тогдашний реформистский истеблишмент должны были производить заявления, скажем, Герцена, провозгласившего в 1856 году: «Деспотизм или социализм - выбора нет!» Потому, видите ли, что «свободное развитие русского народного быта совпадает со стремлениями западного социализма»[41]. Бояться-то Александра Ивановича боялись, но руки ему никто в петербургском истеблишменте, включая Милютина, не подал бы. И тем более не стал бы спрашивать его совета по поводу реформы.
О происхождении этого странного свойства российских западников страстно увлекаться новейшими европейскими поветриями (загадочным образом сочетавшегося, как мы скоро увидим, с убеждением, что именно России суждено спасти Европу), разговор нам еще предстоит. Здесь скажем лишь, что увлечения зти, по сути, лишили самую обещающую часть западнической злиты зпохи Великой реформы, её «производителей смыслов», возможности представить обществу реальную альтернативу самодержавно-славянофильскому
курсу. И это тоже было одной из причин, почему она проиграла славянофилам борьбу за идейную гегемонию в умах либеральных соотечественников. Ибо происходило это в момент, когда, по словам Дмитрия Милютина, в процесс реформирования России должны были включиться все живые силы страны. Когда «личности, которые в прежнее время были под опалой как опасные либералы, теперь сделались полезными деятелями. Казалось, наступило, наконец, время осуществления тех идеалов, которые прежде были только заветною мечтой людей передовых»[42].
Глава шестая
/1У КЗ В ЭЯ Торжество национального эгоизма
двусмысленность
Конечно, всё это сыграло свою роль в том, что исторический шанс, представившийся России в ходе Великой реформы, оказался безнадежно упущен. Однако и преуменьшать вклад славянофилов в эту национальную трагедию было бы наивно. И дело тут не только в том, что они похоронили в умах значительной части российской культурной элиты европейскую идентичность России (заменив её утешительным мифом грядущего возвращения в утраченный рай Московии). Славянофильство ведь также внесло в эти умы - и в российскую политическую риторику - своего рода византийскую двусмысленность, языческую гордыню под личиной православного смирения, доведенную до такой виртуозности Достоевским*
Читатель еще услышит здесь его горделивые утверждения, что нигде, кроме России, христианства не существует («надо, чтобы в отпоре Западу воссиял наш Христос, которого мы сохранили и которого они не знали»), перемежающиеся со смиренным «Европа нам мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от неё, и опять возьмём и не захотим быть перед нею неблагодарными» и даже, что «Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы». Но подробный разговор о политике Достоевского у нас еще впереди.
Пока что скажем лишь, что когда простодушный иосифлянский монах Филофей объяснял великому князю Василию, отцу Грозного: «На всей земле один ты христианский царь», - смирением в его письме и не пахло, одной лишь гордыней. Совсем не то у славянофилов, происходивших, как мы помним, одновременно и от декабристов и от их палачей.
Сошлюсь хоть на два знаменитых стихотворения Алексея Степановича Хомякова с одинаковым названием «России» (одно из них мы уже цитировали). Первое написано в 1839 году и в нем Хомяков словно отвечает Погодину, отчаянно, как мы помним, похвалявшегося в те поры военной мощью николаевской России и близостью её к наполеоновской мечте об универсальной империи. «Не верь, не слушай, не гордись!» - говорит Хомяков в своей декабристской ипостаси.
Пусть далеко грозой кровавой Твои перуны пронеслись, Всей этой силой, этой славой, Всем этим прахом не гордись!
Звучит так, словно усвоил поэт главную заповедь Юрия Крижанича «Мы не первые и не последние среди народов». Но тотчас после этого вполне погодинское:
И станешь в славе ты чудесной Превыше всех земных Сынов.
Но как, благодаря чему, спрашивается? А вот так: За то, что ты смиренна, -
отвечает Хомяков. Что это значит? Что Россия всё равно добьется наполеоновской универсальной империи - только не силой, а смирением?
Второе стихотворение написано в 1854-м, в разгар Крымской войны. Его декабристскую часть читатель помнит. («В судах черна неправдой черной ... и всякой мерзости полна»). Но ведь немедленно за этой обличительной диатрибой следует:
О, недостойная избранья,
Ты избрана!
И как же примиряет поэт это, казалось бы, непримиримое противоречие между «мерзостью» и «избранностью»? По тому же, оказывается, пятнадцатилетней давности рецепту: «Скорей омой себя водою покаянья». А потом что? А потом с Божиим именем в бой - за ту же погодинскую мечту:
И бросься в пыл кровавых сеч!
Рази мечом - то Божий меч.
Словно бы уже заранее оправданы «водою покаянья» все мерзости, которые только что с такой искренностью клеймил поэт - и «иго рабства» (оно никуда ведь от покаяния не делось), и «ложь тлетворная» Официальной Народности (в ней никто каяться и не думал). И самое главное, корыстное погодинское стремление к универсальной империи (помните его «законную добычу»?) Словно бы всё это чудесным образом преобразилось вдруг под пером Хомякова в «брань святую», где меч России оказался почему-то мечом Божиим.
Пусть не подумает читатель, что я пытаюсь поддержать такое серьёзное обвинение лишь легковесными литературно-критически- ми пассажами. Вот ведь и Бердяев, тонкий аналитик, написавший вдобавок о Хомякове целую книгу, приходит точно к такому же выводу. Посмотрите. «В стихотворениях Хомякова отражается двойственность славянофильского мессианизма: русский народ смиренный, и этот смиренный народ сознает себя первым, единственным в мире ... Россия должна поведать миру таинство свободы, неведомое народам западным. Смиренное покаяние в грехах ...чередуется у Хомякова с «гром победы раздавайся!». Хомяков хочет уверить, что русский народ - не воинственный, но сам он, типичный русский человек, был полон воинственного духа, и это было пленительно в нём. Он отвергал соблазн империализма, но в то же время хотел господства России нетолько над славянством, но и над всем миром»[43].
Другой вопрос, что это лукавая славянофильская двусмысленность (которую Бердяев, впрочем, предпочитает называть двойственностью), нравится нашему западнику, кажется ему «пленительной». И никогда Бердяев, весьма сведущий в Новом Завете, не напоминает своим читателям ответ Христа на аналогичное притязание на избранность и первенство между народами: «Кто хочет быть между вами первым, да будет вам рабом»4. Что ж, такие были у нас западники. И по мере движения пореформенной России к своему роковому концу всё больше будут они превращаться в «национально ориентированных» и всё труднее станет отличить их от националистов.