Выбрать главу

Не менее важно, что именно под влиянием славянофильства элементарное и казавшееся декабристам естественным представле­ние о России как о неотъемлемой части европейской цивилизации начало вдруг казаться неприличным, почти крамольным.

Я не говорю уже, что славянофильство снабдило архаическое самодержавие высшей интеллектуальной санкцией. Что оно сумело убедить часть интеллигенции, включая «молодых реформаторов», т.е. как раз тех, кто был тогда причастен к выработке нового курса страны, в респектабельности патерналистской государственности. В том, что не стыдиться её, а гордиться ею надо как гарантией само­бытности России, не допустившей в ней европейского «гниения».

Разве не славянофильство убедило реформаторов, что, как уточ­няет сегодняшний «национально ориентированный» интеллигент, «Россия, просто живущая по законам чисто экономической целесо­образности, вообще не нужна никому в мире, в том числе и ей самой»?5 Что, иными словами, существование России, в отличие от любого европейского государства, имеет смысл сверхразумный, мистический, и нужна она миру как весть о спасении. Убедило, иначе говоря, что, вопреки здравому смыслу, мы не можем «идти ни по одному из путей, приемлемых для других народов», почему и сужде­но нам «великое одиночество в мире». Но мало того, что не по пути нам с другими, мы вообще не страна, мы - «огромная культурная и цивилизационная идея»6. Попросту говоря, не какая-то пустая, секу-

Матф. XX. 27.

Межуев В.М. Круглый стол «Кто развалил Советский Союз»//НГ сценарии. 1997,16 янв.

лярная, прозаическая, безблагодатная и вот уже которое столетие «гниющая» (но почему-то никак не сгнивающая) Европа.

Добавьте к этому, что именно славянофильству обязана была постниколаевская Россия и крестьянским гетто, а стало быть, и гряду­щей пугачевщиной; что именно его «славянская» племенная одер­жимость, непременно почему-то требовавшая захвата Константи­нополя (и разрушения Австрии и Турции), втравила-таки в конце кон­цов Россию в самоубийственную для нее мировую войну - и картина предстанет полная.

С постепенным затиханием балканской лихорадки (тогдашнего Косово!) славянофильство, хоть и утрачивая, начиная с 1880-х, руко­водящую политическую роль в жизни страны, тем не менее превра­щалось в «идею-гегемона» пореформенной России. Но вернусь, как обещал, на минуту к западникам.

I

Глава шестая

D ПЛбНу Торжество национального эгоизма

интеллектуальной моды

В начале 1920-х фашизм представлялся многим европейцам прорывом в будущее. Блестящая победа Муссолини в Италии предвещала, казалось, тот самый закат либе­ральной Европы, который еще в 1840 годы предсказывали славяно­филы и который сделал модным столетие спустя Освальд Шпенглер. И все-таки первым, кто самоотверженно отдался этой новой дека­дентской моде европейской мысли, пойдя дальше самого Шпенглера и провозгласив немедленное наступление всемирной эры нового средневековья, был - кто бы вы думали? - конечно, русский запад­ник.

Я имею в виду того же Николая Александровича Бердяева. В книге, так и озаглавленной «Новое средневековье», он еще в 1924 году противопоставил западным парламентам, которые «с их фиктивной вампирической жизнью наростов на народном теле неспособны уже выполнить никакой органической функции», этим

«выродившимся говорильням» - «представительство реальных кор­пораций»[44].

Разумеется, первоисточником неожиданного политического вдохновения Бердяева были популярные тогда разглагольствования Муссолини о корпоративном государстве, непреодолимо идущем якобы на смену демократии. Бердяев этого, собственно, и не скры­вал. Значение в будущем, писал он, «будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государствен­ного деятеля Европы»[45]. И вообще «фашизм, - полагал он, - един­ственное творческое явление в политической жизни современной Европы»[46]. Хотя бы потому, что «никто более не верит ни в какие юри­дические и политические формы, никто ни в грош не ставит никаких конституций»[47].

Многие поверили тогда в корпоративный миф. Даже американ­ского президента Герберта Гувера не обошло это модное поветрие.[48]Но только у русского западника мог получиться такой странный выверт, при котором от столь парадоксального поворота истории вспять выиграть должна была прежде всех - и больше всех - именно Россия. Почему? Да потому, оказывается, что она, единственная из великих держав, «никогда не выходила из средних веков». В эпоху нового средневековья ей, следовательно, и карты в руки: «Мы, осо­бенно Россия, идем к своеобразному типу, который можно назвать советской монархией, синдикалистской монархией... власть будет сильной, часто диктаторской. Народная стихия наделит избранных личностей священными атрибутами власти ... в них будут преобла­дать черты цезаризма»[49].

В те смутные межвоенные времена не требовалось быть Нострадамусом, чтобы предсказать победу «цезаризма» в России

или в Италии. И диктаторская тенденция, торжествовавшая тогда в Европе, была угадана верно. Только не это ведь предсказывал Бердяев, но окончательную победу антидемократической тенден­ции, бесповоротное наступление новой эры средневековья. То самое, что Гитлер называл «Тысячелетним рейхом». Только, разуме­ется, во главе с Россией, а не с Германией. В этом смысле Бердяев - вместе с Муссолини и Гитлером - попал, как мы знаем, пальцем в небо.

Но говорим-то мы сейчас о другом. О том, что едва охватывала Европу какая-нибудь новая интеллектуальная мода, так тотчас появлялся русский западник и обязательно доводил ее до последней крайности. И объяснял удивленной Европе почему как раз благодаря этой моде России и суждено стать первой в человечестве и, прямо по Хомякову и Достоевскому, повести за собою мир. Разве не точно то же самое, что Бердяев, сделал другой русский западник в эпоху, когда интеллектуальной модой в Европе стал марксизм?

Ведь и уЛенина оказалась вдруг Россия не страной, а «идеей», предназначенной вести за собою мир. В этом случае, конечно, не потому, что была она единственной православной великой держа­вой, как полагали Филофей и Достоевский. И не потому, что «никогда не выходила из средних веков», как думал Бердяев. А потому, что оказалась, как обнаружил Ленин, «самым слабым звеном в цепи империализма». По каковой причине, видите ли, именно России и предстояло эту «цепь» прорвать.

Конечно, как и Бердяев, попал Ленин пальцем в небо. Никакая всемирная вролетарская революция, ради которой и предпринимал­ся «прорыв цепи», ему не светила. Не в последнюю очередь потому, что интеллектуальные поветрия в Европе меняются, и моду на марк­сизм ожидала в конечном счете та же судьба, что и моду на фашизм.

Единственным результатом ленинского «прорыва» оказалось, таким образом, лишь национальное бедствие России, т.е. крушение в ней очередной Великой реформы и возврат в средневековую ловушку на многие десятилетия. Короче говоря, роль Ленина на перекрестке столетий, в сущности, совпала с ролью славянофилов во времена Великой реформы 1860-х.

Разумеется, ни Герцен, ни Ленин, ни Бердяев не шли так далеко, как славянофилы. Никто из них не объявлял Россию ни обладатель­ницей последней истины, ни особой миродержавной цивилизацией, равных которой на свете нет. Все они, как и положено русским западникам, начиная с декабристов, считали Россию частью Европы. Просто любая интеллектуальная мода, охватывавшая ее, всегда почему-то поворачивалась у них таким образом, что именно России доставалась роль ключа к заколдованному замку будущего. И невоз­можно, согласитесь, не ощутить здесь влияния славянофильства (с его «национальным самодовольством») даже на самых откровен­ных его антиподов.