Могилевское дворянство, например, ссылаясь на традицию, настаивало на том, что право выдачи паспортов крестьянам должно принадлежать именно помещикам. Калужское дворянство подкрепило аргумент могилевцев, апеллируя к «духу» русского народа: «Передача помещичьей власти в руки местной полиции не будет соответствовать ожиданиям крестьян. Самоуправство чиновников следовало бы заменить управлением, соответствующим духу народа». Разумеется, у калужан не было ни малейшего сомнения относительно того, в чем именно «народный дух» состоит: «Народ не отвергает неоспоримого права дворян участвовать в управлении и, несмотря на неистовые выходки поборников известной пропаганды, принявших на себя личину любви к России [чувствуете, в чей огород камешек?] сознает высокое значение дворян, как самого твердого оплота престола и государственного порядка»[58].
И хотя более либеральное тверское дворянство, понимая неудобство непосредственного начальствования помещика над личностью крестьянина, а также то, что «народный дух», к которому апеллировали могилевцы и калужане, есть все-таки дух крепостного права, предложило вроде бы компромиссную формулировку: «суд и попечительство над крестьянами должны быть переданы всему сословию дворян»[59] - что меняло их предложение по сути? «Участие в
управлении» кого угодно, кроме государственных служащих, было в *
глазах самодержавия - одинаково николаевского и постниколаевского - откровенной крамолой. А когда дворянство принялось еще вдобавок пугать его крестьянским бунтом и «дикими явлениями пугачевщины»[60], не осталось у самодержца ни малейшего в этом сомнения.
О том, что состояние крестьянских умов ничего общего не имело со славянофильской идиллией «негосударственного народа», правительство знало не хуже дворянства. Призрак «мужика с факелом» преследовал его десятилетиями. Знаменитая фраза царя: «гораздо лучше, чтобы это [отмена крепостного права] произошло сверху, нежели снизу», - тому свидетельство. Как комментировал русский историк, «Александр Николаевич не только пугал других, но и совершенно искренне боялся сам»[61].
Вот доказательство. Летом 1858 года царь вдруг предложил проводить реформу в условиях временной диктатуры - под контролем специально для этого введенных военных генерал-губернаторов. Даже министерство внутренних дел против этого протестовало. Крестьянство совершенно спокойно, заверяло оно царя, и вводить в таких условиях военное положение выглядело бы странно.
Вот что отвечал самодержец: «Все это так, покуда народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что когда... народ увидит, что ожидание его, т.е. свобода по его разумению, не сбылось, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надобно, чтобы они были уже на местах»32.
Но одно дело глубоко укорененный страх перед пугачевщиной, который испытывал царь, и совсем другое, когда дворянство пыталось эксплуатировать этот страх в видах собственного участия в управлении, что по царскому разумению как раз и означало «конституционные вожделения». И все это в преддверии обещанного всероссийского дворянского собрания. Кто знает, чего потребуют там эти дворянские Робеспьеры, оспаривающие власть самодержца над родным peuple?
Так или иначе, к концу 1858 года курс правительства резко изменился, стал подчеркнуто антидворянским. Всероссийское собрание было, разумеется, похерено. Не стану утомлять читателя дальнейшими подробностями этого затянувшегося конфликта между самодержавием - с предполагаемым человеческим лицом - и аристократией, которой вообще в России не предполагалось, - о том, кому начальствовать над крестьянами. Скажу лишь, что кончилось дело
компромиссом. Решено было, что никому. Тут-то редакционная комиссия и извлекла из-под спуда старую славянофильскую формулировку: «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире и его избранных... Помещик должен иметь дело только с миром, не касаясь личностей»33. Так оказалась заложена под здание постниколаевской России «мина» № 2.
I Глава шестая
Бюрократическое |ТоРжество национального эгоизма
иго
На первый взгляд, компромисс, достигнутый между самодержавием и дворянами, выглядел как триумф славянофилов. На деле, однако, было это лишь свидетельством, что и формальный их успех оборачивался полным поражением. Устранив помещика от непосредственного вмешательства в крестьянские дела, самодержавие, хоть и косвенным путем, учредило над ними свой собственный контроль. Институт «начальников мира», до глубины души возмутивший в свое время Аксакова, был, конечно, введен (в лице сельского старосты). Хуже того, подотчетен был этот староста на самом деле не миру, а волостному старшине, который, в свою очередь, был подотчетен административным органам министерства внутренних дел. Паспорта крестьянам выдавал теперь вместо помещика старшина. Такое вот получилось крестьянское самоуправление.
«Волость, - комментирует историк, - должна была взять на себя ту посредническую роль между крестьянами и правительством, которую домогались сохранить за собою помещики... Отклонив помещичьи вожделения, редакционные комиссии наложили на крестьянский мир бюрократическое иго»34. Над волостными старшинами стояли сначала мировые посредники, затем (с 1874 года) уездные присутствия по крестьянским делам - своего рода деревенский эквивалент райкомов партии, «непременные члены» которых были, как мы сейчас увидим, фактически начальниками волостей, - и,
Там же. С. 125.
Там же. Вып. 19. С. 140.
наконец, с 12 июля 1889 года, уже в ходе контрреформы Александра III, попросту земские начальники.
Дело дошло до того, что если мир имел суждения о предметах, его ведению не подлежащих (а подлежали его ведению, как мы знаем, лишь дела, касающиеся круговой поруки), то приговор его не только считался «ничтожным», но участники его предавались суду.
Ничего, таким образом, кроме названия, не осталось от славянофильской мечты о крестьянском самоуправлении. Постниколаевская Россия так же мало походила на Святую Русь, как Европа на придуманный ими образ «гниющего тела без души». Ничуть не лучше обстояло дело с «соборами» высших ступеней, уездными или губернскими, которым, как мы помним, тоже полагалось по славянофильскому катехизису быть полностью самоуправляющимися. Есть свидетельство сенатора Половцова, которому довелось присутствовать на съезде сельских обществ Борзенского уезда Черниговской губернии и который не сумел скрыть удивления тем, как вёл себя там «непременный член» уездного присутствия. Вот как описывал дело сенатор: «Непременный член на выборах сидел на председательском месте, принимал участие в совещаниях выборщиков, сам предлагал лиц баллотироваться в гласные, сам первый же себя записал в список, баллотировался и был избран»[62].
А вот что рассказывает о заседании губернского земства сенатор Мордвинов: «Большей частью в гласные избираются должностные лица, волостные старшины и волостные писаря, влиянию которых при обсуждении дел в земском собрании подчиняются остальные гласные от крестьян, опасаясь высказывать свои мнения и намерения»36. Подтверждает эту картину и славянофил Кошелев: «В собраниях гласные от крестьян почти никогда не брали на себя инициативу ни по какому делу... соглашались почти всегда с гласными из дворян; даже в уездных собраниях едва ли был где-либо пример, чтобы гласные из крестьян были все сообща мнения, противного мнению землевладельцев»[63]. Такое вот получилось suverainete du peuple...
Да и сами крестьяне оказались на поверку вовсе не теми самоотверженными коллективистами и приверженцами сельского мира, какими рисовались они славянофилам. Александр Энгельгардт, который был не только профессором, но и практикующим помещиком, попросту стёр с лица земли этот патриархальный образ. В своих знаменитых «Письмах из деревни», бестселлере 1870-х, этот авторитетнейший знаток сельской жизни так описывает славянофильских коллективистов: «У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплоатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству - все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней, каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому благоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплоатировать всякого другого, все равно крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплоатировать его нужду»[64]. И это пишет один из известнейших народников...