Депеша
Но такое могло произойти лишь в одном случае: если буря разразится в Европе и внезапно обрушится какая-нибудь из великих держав. А лучше бы всего - хранительница Парижского трактата Франция. Короче, нужно было Горчакову, чтобы соотношение сил в Европе изменилось драматически и необратимо. Никто, кроме Бисмарка, не мог ему преподнести такую международную драму. Конечно, это означало, что на месте «чисто и исключительно оборонительной комбинации германских государств» возникнет грозный военный Рейх[79]. (Я цитировал самого Горчакова.) Но игра, по его мнению, надо полагать, стоила свеч.
Тут уместно сказать несколько слов о действительной цене горча- ковского реванша. На протяжении пятнадцати лет после Парижского договора только и делала Россия, что «сосредоточенно» готовила беду на свою голову. Мало того, она, как деликатно заметил еще в начале XX века французский историк, неосмотрительно «согласилась на такое потрясение Европы, которое должно было заставить её... вооружаться так, как ей никогда еще не приходилось»[80]. Дважды в XX столетии вторгнется Германский Рейх в ее пределы, и лишь ценою неисчислимых жертв и крайнего напряжения всех своих ресурсов сможет она отстоять свою национальную независимость. Говоря словами Талейрана, то, что натворил Горчаков, было больше, чем преступление. Это была историческая ошибка. И последствия её были чудовищными.
Все это, впрочем, лишь предисловие ктому грандиозному всеевропейскому скандалу, который вызвала его депеша, разосланная всем державам-участницам Парижского договора в разгар франко- прусской войны. Смысл ее состоял в том, что поскольку одни лишь ленивые не нарушают международные договоры вообще и Парижский в частности, то Россия больше не считает себя связанной его условиями. «По отношению к праву, - писал Горчаков, - наш августейший государь не может допустить, чтобы трактаты, нарушенные во многих существенных и общих статьях своих, оставались обязательными по тем статьям, которые касаются прямых интересов его империи; по отношению же к применению его императорское величество не может допустить, чтобы безопасность России была поставлена в зависимость от теории, не устоявшей перед опытом времени, и чтобы эта безопасность могла подвергнуться нарушению вследствие уважения к обязательствам, которые не были соблюдены во всей их целостности»82.
Это был, конечно, вздор. Тот же Горчаков всего лишь четыре года назад и в столь же категорической форме настаивал, что изменения в международных договорах недопустимы без согласия всех заинтересованных сторон. Французский историк бесстрастно констатирует: «Эта бесцеремонная отмена договора, вошедшего в публичное европейское право, была плохо принята в Вене, в Риме и особенно в Лондоне»83. Но даже для циничнейшего из европейских политиков, безоговорочно к тому же поддерживавшего Россию, это был скандал. «Обыкновенно думают, - писал по этому поводу Бисмарк, - что русская политика чрезвычайно хитра и искусна, полна разных тонкостей, хитросплетений и интриг. Это неправда. Она наивна»84.
Заканчивалась, однако, грозная горчаковская депеша лишь требованием скромнейшим: «Его императорское величество не может больше считать себя связанным обязательствами Парижского договора, поскольку они ограничивают права его суверенитета на Черном море»85. То есть опять все свелось к тому же несуществующему черноморскому флоту. Гора, можно сказать, родила мышь. Бисмарк советовал рубить под корень: отказаться от договора - и баста. В этом случае, заметил он, России были бы благодарны, если б она потом уступила хоть что-нибудь. Иначе говоря, стукнуть-то Горчаков кулаком по столу стукнул, но сделал это глупейшим образом. Новое унижение России было неизбежно.
Европа единодушно взорвалась негодованием (Англия даже угрожала разрывом дипломатических отношений.) Но и Пруссия с Турцией, такие вроде бы друзья, и те присоединились к общему хору. Пришлось согласиться на международную конференцию по пересмотру Парижского трактата. «Мы открываем дверь для согласия, - писал Горчаков своему послу в Лондоне, - мы открываем её даже настежь, но мы можем пройти в неё только под условием - не наклонять головы»86. Имелось в виду, что депешу мы не аннулируем ни при каких обстоятельствах.
История XIX века. Т. 6. С. 98.
HR Вып. 22. С. 108
История XIX века. Т. 6. С. 98.
Европа, однако, была неумолима. Она требовала конференции без всяких предварительных условий. Пришлось-таки наклонить голову, согласившись вдобавок снести публичную выволочку лондонской конференции 1871 года, постановившей, что «державы признают существенным началом международного права то правило, по которому ни одна из них не может ни освободиться от договора, ни изменять его постановлений иначе, как по согласию всех договаривающихся сторон»87. И словно бы всего этого было мало, право открывать проливы для военных судов других держав предоставлялось исключительно султану. А это означало, что в случае конфликта с Турцией российский флот неизбежно будет сведен до положения озерного, практически заперт в Черном море. «Мы оказались более турками, чем сами турки», - с горечью заметил царь, подводя итог горчаковскому «сосредоточению России». Вот же на самом деле к чему привел страну «гениальный принцип».
Глава шестая Торжество национального эгоизма
Всеславянского Союза
Для славянофилов вся эта непрерывная череда
унижений была последним доказательством, что дальше так продолжаться не может. Только Всеславянский Союз под эгидой России и со столицей в Царьграде способен будет поставить, наконец, зарвавшийся «дряхлый мир» на подобающее ему место. И если создание такого Союза требует взорвать давно уже сгнившую Порту и расчленить «самого коварного врага славянства» - значит быть посему. И тут наши панслависты опять - в который уже раз - полностью совпали с молодогвардейцами. Те ведь тоже, как мы помним, считали, что Турция и Австрия «умерли и, подобно всякому трупу, вредны в гигиеническом отношении». Так или иначе, не флиртовать поэтому следовало с турками и австрийцами, как делал Горчаков, а воевать с ними. Опять, короче говоря, крестовый поход.
Но как развернуть лицом к Константинополю замшелый петербургский истеблишмент, у которого, если помнит читатель, были совсем другие заботы? И как убедить кандидатов во Всеславянский Союз, к которым причислялись - опять же, как у молодогвардейцев, - и греки, и румыны, и даже венгры, не говоря уже о черногорцах и сербах, что они и впрямь идут на смену «дряхлому миру», если только согласятся перейти под начало православного самодержца? Трудности тут были невообразимые.
Начать с того, что соплеменники вовсе не считали Запад «дряхлым миром». Точно также, как российская молодежь, стремились они перенять у Запада всё, что возможно. Аксаков и сам мог в этом убедиться, когда в i860 году, в пору краткого флирта с Францией, ездил в качестве представителя только что созданного тогда в Москве Славянского благотворительного комитета в единоверную и единоплеменную Черногорию. Её хозяин князь Данило к тому же был всем обязан России, так что где-где, но уж в его-то дворце русское влияние должно было, казалось, преобладать. На деле же, как огорченно признавался Аксаков, «на самой видной стене гостиной красовались в богатейших золотых рамах портреты во весь рост Наполеона III и императрицы Евгении. Портрета русского императора мы не заметили». За обедом «вокруг меня раздавался французский язык, сидели мы за столом, изготовленным французским поваром и сервированным французским метрдотелем, и разговор шел большей частью о Париже»88.
В 1867 Г°ДУ в Москву на славянскую этнографическую выставку, организованную аксаковским комитетом, съехались литераторы и ученые из всей Восточной Европы. В их честь давались банкеты, рекой лилось шампанское, и в тостах за кровное родство и славянское братство не было недостатка. Делегаты жаловались на только что совершившуюся «дуализацию» Австрийской империи (отныне она будет называться Австро-Венгрией). Они боялись «двойного немецко-мадьярского ига». Для московских организаторов момент, напротив, выглядел идеальным. Если бы можно было договориться со славянской интеллигенцией о будущей Федерации (на обломках