Присмотримся же напоследок к первопричине их тотального бесплодия. Прежде всего бросится нам в глаза, что формула Соловьева, описывающая вырождение русского национализма в постниколаевской России верна даже в деталях. Действительно ведь не явился миру внезапно, как Афина из головы Зевса, проект, допустим, Леонтьева. Он - результат деградации национализма, деградации, занявшей много десятилетий и проходившей именно по схеме, описанной Соловьевым. То есть от сравнительно мягкой фазы национал-либерализма - «Россия не Европа», «Права или не права, моя страна всегда права» - к жесткой, ослепляющей, агрессивной фазе национального самообожания, когда идеологам стало уже нипочём предлагать проекты «поглощения» (Тютчев), «подчинения» (Данилевский) или даже «разрушения» (Леонтьев) других государств и народов. Разумеется, во имя «идеального блага» России как они его понимали.
Другое, однако, что тоже бросается в глаза, может на первый взгляд показаться некоторым изъяном соловьевской схемы.
Поставив себе задачей сформулировать неминуемость вырождения идеологии национального эгоизма в постниколаевской России от основоположников славянофильства до Данилевского, он игнорировал его действительное начало - в горниле николаевской Официальной Народности. Достаточно напомнить читателю тютчевский проект России будущего, «осуществленный поглощением Австрии и возвращением Константинополя», который мы подробно обсудили во второй книге трилогии, чтобы стало очевидно, что начиналась идеология национального эгоизма в России вовсе не со славянофилов.
Тем более, если вспомнить умопомрачительные рекомендации Погодина в 1830-е, когда не только еще никакой славянофильской внешней политики не было, но не существовало и самого славянофильства как идейного движения образованной молодежи. Вот о чем спрашивал тогда, как мы помним, в пылу изобличений Европы Погодин: «Что есть невозможного для русского государя? Одно слово - целая империя не существует, одно слово - стерта с лица земли другая, слово - и вместо них возникает третья от Восточного океана до моря Адриатического». Ну, многим ли, скажите, отличается эта сверхдержавная спесь от самых агрессивных проявлений национального эгоизма полвека спустя в 1880-е? И тем не менее никакого изъяна в формуле Соловьева тут нет.
Просто, как, я уверен, давно уже понял читатель, задачи, которые ставил себе Соловьев, и та, что вдохновляла в этой трилогии меня, разные. Он говорил о полуевропейской постниколаевской России, а я - о повторяющихся «выпадениях» из Европы на протяжении всей русской истории, начиная от самодержавной революции Грозного царя в середине XVI века. О той самой московитской революции, которую, насколько было это возможно в Новое время, попытался воспроизвести во второй "четверти века XIX царь Николай. Ничего поэтому удивительного в том, что Соловьев игнорировал даже самые хамские проявления национального эгоизма николаевской эпохи. Тогда агрессивный национализм был в порядке вещей, сам собою подразумевался. Более того, он был единственной адекватной формой внешней политики в условиях диктатуры и сверхдер- жавности.
Но Соловьев-то пытался доказать - и доказал - совсем другое. А именно, что покуда отказывается Россия от воссоединения христианских церквей (той единственной формы воссоединения с Европой, что была в его время возможна), она обречена на возрождение самой агрессивной фазы национального эгоизма - даже в условиях полуевропейской постниколаевской государственности. Обречена, другими словами, на самоуничтожение.
Как знает читатель, этот прогноз сбылся - в отличие отлеонтьев- ского и всех прочих проектов «дополнения» России за счет других государств и народов. И, что еще важнее, в отличие отмосковитского пророчества национал-либералов, которое на самом деле было лишь отправной точкой, лишь спусковым крючком для всей зловещей эволюции идеологии национального эгоизма. Так не в самой ли этой идеологии и заключается первопричина постоянного и удручающего бесплодия всех проектов её пророков?
В любом случае такой вывод исследования был бы неполон, когда бы не обратил я внимание читателя на то, что именно эта бесплодная идеология противостояла воссоединению с Европой и, следовательно, политической модернизации России, избавлению ее от произвола власти. Случайно ли, что столь же бесплодными оказались и все проекты сохранения в России крестьянского рабства? Не в том ли тут дело, что слова Соловьева, вынесенные в эпиграф этой главы, верны? И противостояние истории под предлогом, что мы не такие, как все, обречено? А люди, настаивающие на нём, какие бы патриотические речи они ни произносили, на самом деле способны принести своей стране лишь зло и гибель?
Увы, ничему, похоже, не научил культурные элиты России скандальный провал всех без исключения проектов, основанных на идеологии национального эгоизма, если и сегодня продолжают как ни в чем не бывало мутить умы молодежи новые консервативные пророки. Если, допустим, Егор Холмогоров по-прежнему безнаказанно клеймит высокую мечту Соловьева о воссоединении христианских церквей как «еретическое чужебесие экуменизма»96. Если Б.П. Балуев или В.Я. Данильченко по-прежнему торжественно уверяют, что архаический проект Данилевского «востребован време-
96 Холмогоров Е. Русская доктрина// Спецназ России. 2002. № 1. Цит. по: www.nationalism
. org
нем».
Глава седьмая Три пророчества
И дело даже не в том, что находятся и сегодня такие пророки. Дело в том, что никто, сколько я знаю, не опровергает их простой ссылкой на банкротство их предшественников - всех без исключения. На то, другими словами, что опровергла их сама история.
Итоги
Как бы то ни было, нисколько, согласитесь, не странно, что идеология национального эгоизма выработала для себя специфический способ политического мышления, который и пытался я здесь так подробно исследовать на примере трех несбывшихся пророчеств. Подведем же итоги.
В основе этого способа, как мы видели, лежит представление об однажды и навсегда заданном национальном характере. Как бабочка в коконе, содержит он в себе готовые правила истинно русского общежития. Его подземная стихийная мощь требует лишь освобождения из-под чужеродных европейских напластований. И если она по сию пору не освобождена, то что из этого следует? Очевидно то, что, начиная с петровского прорыва в Европу, Россия постоянно находится под неким игом, подобным монгольскому. Неважно, воплощается ли это иго в культурном слое, в интеллигенции, «не признающей в народе церкви», как в случае Достоевского, или в «германской правительственной системе», как в случае Бакунина, или, наконец, в полулиберальном режиме, ставшем инструментом «европейской буржуазности», как в случае Леонтьева. Задача идеолога от этого не меняется. Она по-прежнему в том, чтобы найти способ устранить это чужеродное иго, выведя таким образом на поверхность «народную правду», сложившуюся «в повседневной рутинной жизни людей».
Ибо этот метафизический фундамент консервативной утопии - вечный покой среди вечного движения, первозданный безгреховный рай, золотой век России - не где-то в далеком будущем, как учили социалисты, и не в туманном прошлом, как учили родоначальники славянофильства, а здесь, рядом с нами, в нашем «простом народе», в его духовном наследии, в его вековых привычках.
И даже когда Леонтьев, самый умный и самый глубокий из «национально ориентированных» русских интеллигентов (потому, собственно, и говорили мы о нем подробнее, чем о других), бунтует против столь безоговорочного отрицания истории, то лишь затем, чтобы реставрировать этот, пусть и разъеденный ржавчиной европеизма, но все еще мерцающий где-то в глубине метафизический фундамент утопии.
Проблема с таким представлением о мире лишь в его безнадежной средневековости. Это ведь все равно, как если бы кто-нибудь предположил, что судьба человека раз и навсегда предопределена унаследованными им генами, что окружающая его среда ничего изменить в ней не может и свободы выбора для него поэтому не существует. Жизнь остановилась бы, будь это верно. На самом деле в философии истории, как и в биологии, суть дела в конечном счете сводится к соотношению наследственности (традиции) и изменчивости (исторического творчества).