А «славянские» обеды, которые весной 1913 года закатывали Рябушинские в компании со «славянофильствующими» кадетскими лидерами под одобрительные взгляды дяди царя — великого князя Николая Николаевича? Что ж, кричали там о «проливах», но пили-гуляли, по сути, во славу Франции, Англии, Бельгии… Отчего и предостерегал Дурново…
И при всей убийственной для деятелей «Нью-Бердичева» и Антанты точности анализа особым гением-пророком Дурново не был. Писал-то он об очевидном. Но много ли было среди российской элиты способных это очевидное видеть и тем более руководствоваться им? Брусилов чуди лось пронемецкое всесилие… Однако о каком всесилии можно было говорить, если ситуацию не переламывали даже документы и аргументы, подобные представленным Дурново?
Николай практических выводов из предупреждения Дурново не сделал, но сомневался… Да и как ему было не сомневаться, если предстояло окончательно решиться на очень многое… Ещё пару лет назад, оказавшись перед необходимостью заместить должность нашего посла в Берлине, он предложил его тогдашнему Председателю Совета Министров графу В. Коковцову, сказав:
— Вы знаете, что этот пост очень трудный, наша политика всегда была основана на дружбе с Германией, а теперь обстоятельства так сложились, что нужен человек опытный и выдержанный, как Вы, чтобы ограждать наши интересы.
Коковцов внимательно слушал, не пытаясь даже жестом выразить свою реакцию, и царь продолжил:
— К тому же император Вильгельм Вас, видимо, искренно жалует и расточал мне величайшие похвалы по Вашему адресу.
— Государь, я тронут Вашим доверием, но могу ли я дать совершенно откровенный ответ, или же Ваше решение окончательно? — спросил Коковцов.
— Нет, я не желаю стеснять Вас, Владимир Николаевич, и делаю это предложение потому, что верю в его пользу.
— Ваше величество, от поста посла в Берлине я не имею права отказаться, но опасаюсь оказаться в Берлине не на месте… Я не привык к дипломатическим тонкостям, а в Берлине учитывают каждое слово.
Николай слушал без видимого неудовольствия, и Коковцов решился:
— И, если честно, я также боюсь, что мое убеждение в сохранении мира во что бы то ни стало может встретиться с иными тенденциями у тех наших кругов, которые преследуют так называемую «национальную» политику…
Слово «национальную» Коковцов произнёс подчёркнуто, явно ставя его в кавычки, но Николай на это внимания обращать не пожелал, разъяснений не попросил, и вяло произнёс:
— Я не могу Вас насиловать, и я с удовольствием сохраню за Вами Ваше теперешнее положение. Передайте Сазонову, что он может прислать мне доклад о назначении его кандидата.
Выбор пал, как мы знаем, на С. Свербеева, человека, по оценке Коковцова, «поразительно ничтожного». И он оказался идеальным передатчиком идей «шефа» Сазонова и закулисных шефов «шефа».
В представленном полностью документальном эпизоде, как в капле грязной воды, можно обнаружить полный набор бацилл, отравлявших российский государственный организм: вялость и нерешительность царя, неумение даже верно, подлинно национально мыслящей части его окружения переломить эту вялость и активная суета якобы национальных сил, направляемых «англо-французской» Антантой.
Тем не менее Николай даже накануне обвала 1914 года сомневался. Кайзер при всей своей самоуверенности тоже колебался. Узнав о том, что Пашич почти согласился с ультиматумом Вены, он пишет статс-секретарю фон Ягову, что Австро-Венгрии следует ограничиться дипломатическим успехом и войны не начинать. Милюков потом утверждал, что Вильгельм «увлекся идеей войны с Россией», но забыл, что он сам в то время публично «увлекался» идеей войны с Германией, Кайзер же раздумывал. Провести мобилизацию ему было на много проще, чем Николаю. Генерал-полковник Гельмут фон Мольтке-младший как-то обмолвился, что германская армия пребывает в состоянии «постоянной мобилизации», но за ним стояла не готовность к агрессии, а продуманность, организация, хорошо развитая дорожная сеть и крайне высокие воинские качества запасников, даже более боеспособных, чем молодые солдаты срочной службы.
Нам после объявления мобилизации сложно было её начать и непросто остановить. На «техническую невозможность» демобилизации в Петербурге и напирали, но…
Конечно, это вечное российское «но» значило немало: не так уж и сложно было нашу мобилизацию при желании остановить…
Ведь к полудню 1 августа объявленная утром 31 июля мобилизация еще не вышла, конечно же, из стадии освоения мобилизационных предписаний должностными лицами и получения ими мобилизационных сумм. Приостановить еще не начавшиеся сборы было возможно, но (ещё одно «но») не для сановного Петербурга.
После войны велось много споров о том, можно ли было избежать войны, не поторопились ли в Берлине с последним ультиматумом. Спорили немцы-социалисты Бернштейн и Каутский, перебирали варианты наш Тарле и немец Дельбрюк, но значение имел только тот факт, что война была решена. И сараевские выстрелы лишь произвели сербы, а подготовили для них почву да-а-а-леко не они.
Война была решена, и русскую махину раскручивали вовсе не для того, чтобы в последний момент её остановить…
В семь вечера граф Пурталес вновь вошёл в кабинет Сазонова. Было видно, что он сильно волнуется.
Прямо с порога посол задал вопрос:
— Готово ли русское правительство дать благоприятный ответ на ультиматум Германии?
— Нет, мы не можем отменить общую мобилизацию, но по-прежнему расположены к переговорам для разрешения спора мирным путём.
— Господин министр, я опять спрашиваю, готово ли русское правительство дать благоприятный ответ на ультиматум Германии? Я хотел бы указать на тяжелые последствия, которые повлечет за собою ваш отказ считаться с этим германским требованием…
— Нет, господин посол, мобилизацию не остановить.
Пурталес вынул из кармана сложенный лист бумаги и дрогнувшим голосом произнес:
— Итак, я спрашиваю в третий раз, господин министр, готово ли русское правительство дать благоприятный ответ на ультиматум Германии?
— Увы, граф, я не могу дать вам другого ответа, кроме уже услышанного Вами…
Теперь у Пурталеса дрожали и голос, и рука с бумагой, но он закончил:
— В таком случае, мне поручено моим правительством передать Вам следующую ноту.
В ноте было объявление войны, и — по феноменальному не досмотру посольства — даже в двух вариантах, которые канцлер Бетман-Гельвег прислал из Берлина. Впрочем, тогда на это внимания не обратил даже Сазонов. Смысл был ясен, и дословно читать ноту Сергей Дмитриевич не стал. А Пурталес подошел к окну. Прислонился, глядя на Петербург из кабинета русского министра в последний раз, поднял руки с возгласом: «Кто бы мог предвидеть, что мне придется покинуть Петербург при таких условиях!» и… заплакал. Сазонов вдруг взглянул в будущее, и… тоже дрогнул. Он подошел к Пурталесу, и вместо холодного рукопожатия неожиданно обнял его. А потом уже экс-посол не твердыми шагами вышел из сазоновского кабинета…
Эту сцену весьма живописно (но с очень уж большой долей отсебятины, серьезно искажающей сведения того же Сазонова) описал Валентин Пикуль в «Нечистой силе». Ну, живость воображения литераторам не возбраняется. Хуже то, что Пи куль элементарно передернул даты, утверждая, что ко времени последнего разговора Пурталеса с Сазоновым «немцы уже оккупировали беззащитный Люксембург». Они-то его оккупировали, но только на следующий день, 2 августа. Увы, это не единственное намеренное «заблуждение» Валентина Саввича, выставляющее ситуацию в свете, выгодном для его схем, но не выгодном для обозрения фактов истории.
И чтобы поставить окончательную точку, сообщу, что Пи куль все отсутствующие у Сазонова «художественные детали», позволяющие обвинить Германию в упорном намерении воевать, просто списал у… французского посла Мориса Палеолога. А этот своеобразный дипломат уступал своему великому соотечественнику Дюма лишь в таланте писательском, но отнюдь не в таланте на выдумку.