Лермонтов и раньше много писал о Наполеоне. Его первые стихотворения о нем передают восторженное увлечение мальчика грандиозной фигурой Наполеона и выглядят как самый искренний романтический культ, основанный на наивном обожании своего кумира. Лермонтов и сам, похоже, примеряет на себя судьбу Наполеона:
Я рожден, чтоб целый мир был зритель
Торжества иль гибели моей.
Ключевое слово здесь - не "торжества", а "гибели". Судьба Наполеона, глубоко поразившая Лермонтова, превращается в его сознании в грозный символ обреченности гения, обреченности неизбежной, как бы высоко ни поднимался этот гений над толпой. На эту самую "толпу", не понимающую и отторгающую от себя одинокого гения, и обращена вся мощь лермонтовского негодования. Позднее лермонтовские оценки Наполеона становятся более трезвыми и умеренными, но гневные инвективы против бессмысленной черни нисколько не утрачивают своей остроты. Насыщено ими и "Последнее новоселье". Здесь Наполеон несколько парадоксально сближается с Пушкиным - еще одним непонятым и непринятым гением. Знаменитая "Смерть поэта" строится по тому же принципу, что и "Последнее новоселье": в одном случае толпа становится палачом "Свободы, Гения и Славы", в другом - "веру, славу, гений" растаптывает в пыли. В чрезвычайно болезненной реакции Лермонтова на равнодушие и враждебность черни по отношению к "герою" или "гению" есть, видимо, заметный след и каких-то личных обид. Трудно теперь уже понять и представить, чего он сам ждал от этой черни, какого признания и почитания; но эта смертная обида окрашивает не только его отношение к судьбам Пушкина, Наполеона или Байрона, но и все его собственное поведение, вплоть до последней роковой дуэли.
За десять лет до "Последнего новоселья" Лермонтов пишет стихотворение "Св. Елена", в котором весьма категорично утверждает о Франции, что "порочная страна не заслужила, чтобы великий жизнь окончил в ней". Можно представить себе, как возмутило его намерение французского правительства перенести прах Наполеона в Париж. Первые слухи об этом дошли до Лермонтова в Петербурге, когда он находился в офицерской тюрьме, арестованный за дуэль с Барантом. Тут же, в тюрьме, Лермонтов пишет "Воздушный корабль" фантасмагорию, изображающую, как император, "очнувшись из гроба", плывет ко "Франции милой", и видит там одну измену и предательство. Когда же перезахоронение Наполеона в Париже стало свершившимся фактом, Лермонтов воспринял это как свидетельство крайней нравственной деградации французов, сперва обожествлявших своего героя, затем отрекшихся от него и предавших его, и наконец использовавших его прах для того, чтобы потешить свое мелкое национальное тщеславие и самолюбие. Желая высказаться по этому поводу, Лермонтов пишет "Последнее новоселье", где грозно заявляет:
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пустой народ!
Эта характеристика восходит, по-видимому, к заметке Пушкина "Последний из свойственников Иоанны д'Арк" (1837), в конце которой ее автор говорит о французах: "Жалкий век! жалкий народ!". Схожее выражение употребляет Пушкин и в стихотворении "Полководец" (1835) по поводу еще одного отступничества: "О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!", причем оно, в свою очередь, является цитатой из парижского письма Батюшкова (которое Пушкин, очевидно, читал в рукописи). Рассказывая о своем вступлении в Париж в 1814 году, Батюшков сообщает о том, как с криками "A bas le tyran!" ("долой тирана") толпа пытается повалить памятник Наполеону на Вандомской площади; описав это, Батюшков восклицает: "Суета сует! Суета, мой друг! Из рук его выпали и меч и победа! И та самая чернь, которая приветствовала победителя на сей площади, та же самая чернь и ветреная и неблагодарная, часто неблагодарная! накинула веревку на голову Napolio!". "О чудесный народ парижский! - народ, достойный и сожаления и смеха!" - так замыкается круг.
Но Лермонтов, в отличие от Батюшкова, не ограничивается одними ламентациями. Последовательно и обстоятельно он излагает все провинности французов перед Наполеоном, спасшим свою нацию от якобинской диктатуры и одевшим ее "в ризу чудную могущества и славы":
А вы что делали, скажите, в это время,
Когда в полях чужих он гордо погибал?
Вы потрясали власть, избранную, как бремя,
Точили в темноте кинжал!
Среди последних битв, отчаянных усилий,
В испуге не поняв позора своего,
Как женщина, ему вы изменили,
И, как рабы, вы предали его!
Претензии Лермонтова к французскому народу, так громко им высказанные, были с неудовольствием восприняты в лагере западников, в частности, Белинским и Чернышевским. Им показалось это новым проявлением ненавистного славянофильства, к которому Лермонтов одно время был довольно близок. В июне 1841 года Белинский писал В. П. Боткину: "Кстати: какую гадость написал Лермонтов о французах и Наполеоне - то ли дело Пушкина "Наполеон"" и П. Н. Кудрявцеву: "Какую дрянь написал Лермонтов о Наполеоне и французах, жаль думать, что это Лермонтов, а не Хомяков". Интересно, что славянофил Хомяков и сам был недоволен "Последним новосельем" и писал Языкову по этому поводу: "Между нами будь сказано, Лермонтов сделал неловкость: он написал на смерть Наполеона стихи, и стихи слабые; а еще хуже то, что он в них слабее моего сказал то, что сказано мною". Это не так уж удивительно: как мы видели выше, резкие упреки в адрес французов у Лермонтова в "Последнем новоселье" звучат совсем не по-славянофильски (не говоря уже о его давней тяжбе со "вздорною толпой", которая уж совсем никак не вписывается в славянофильскую доктрину). Для славянофилов, в отличие от Лермонтова, здесь важнее всего было лишний раз заклеймить Наполеона, как итоговое воплощение прогнившей западной цивилизации, и снова повторить старую идею, что Наполеона сокрушило не что-нибудь, а "нравственная сила русского народа" (выражение И. С. Аксакова):
И в те дни своей гордыни
Он пришел к Москве святой,
Но спалил огонь святыни
Силу гордости земной.
Эти строки взяты из стихотворения Хомякова "На перенесение Наполеонова праха", того самого, которое он предпочел лермонтовскому "Последнему новоселью". Вот и другое произведение из того же цикла:
Не сила народов тебя подняла,
Не воля чужая венчала,
Ты мыслил и властвовал, жил, побеждал,
Ты землю железной стопой попирал,
Главу самозданным венцом увенчал,
Помазанник собственной силы!
Далее снова следует назидательное напоминание, кто именно поверг Наполеона ("тот, кто пределы морям положил"), описывается, как это было ("скатилась звезда с омраченных небес"), после чего автор переходит к смелым, хотя и несколько неожиданным обобщениям:
Скатилась звезда с омраченных небес!
Величье земное во прахе!..
Скажите, не утро ль с Востока встает?
Не новая ль жатва над прахом растет?
Скажите!.. Мир жадно и трепетно ждет
Властительной мысли и слова!
Для самого Хомякова это мировое ожидание непосредственно проявилось в том, что его посетил в Москве французский литератор К. Мармье, которому Хомяков и вручил это стихотворение в собственном прозаическом переводе. Мармье напечатал его в парижском журнале "Revue des deux mondes", причем публикация вышла настолько удачной, что обличения Наполеона превратились в ней чуть ли не в дифирамбы. "Ditez-moi", восклицает поэт в этой редакции, "un nouveau matin ne brille-t-il pas a l'horizon?" ("Скажите, не новое ли утро забрезжило на горизонте?"). Изменение смысла здесь достигается простой заменой "orient" (Восток) на "horizon"; вряд ли Хомяков, превосходно владевший французским, мог так ошибиться в своем переводе. Адам Мицкевич, читавший в Париже лекции о славянских литературах, особо остановился на этом стихотворении Хомякова (которое он знал только по публикации Мармье) и уже без колебаний сделал вывод о том, что новое утро, встающее над Европой, было вызвано явлением Наполеона.
Конечно, "наполеоновские" стихи Хомякова - это не поэзия, а скорее рифмованная публицистика. Тем не менее он с несколько большим правом мог высказывать свою досаду на лермонтовские поэтические достижения, чем это кажется с первого взгляда. Конечно, о "Последнем новоселье" уже смешно было говорить, что это слабое подражание Хомякову, но на самом деле Хомяков не всегда занимался тем, что излагал ритмизованной прозой прямолинейные славянофильские воззрения. Судьба этого поэта удивительна: это был как бы двойник Лермонтова, появившийся раньше своего оригинала; его дар можно было бы назвать неким пробным наброском, черновым вариантом лермонтовского поэтического гения. Задолго до того, как Лермонтов написал свое первое стихотворение (в 1828 году), юный Хомяков уже разрабатывал его будущий поэтический язык, со всеми его характерными и знаменательными оборотами: