И еще один отрывок из "Бронзового века" напоминает соответствующее место "Бородинской годовщины". Обращаясь к Александру, вознамерившемуся подавить революцию в Испании, Байрон восклицает:
Вперед! Тебе то имя жребий дал,
Что сын Филиппа славой увенчал,
Тебя Лагарп, твой мудрый коновод,
Твой Аристотель маленький, зовет.
Снищи же, скиф, средь Иберийских сел,
Что македонец в Скифии обрел;
Но не забудь, юнец немолодой,
К чему пришел у Прута предок твой.
"Ловкость Екатерины выручила Петра (называемого из вежливости Великим), когда он был окружен мусульманами на берегах реки Прут", делает здесь примечание Байрон. Его намеки на Александра Македонского (чьим учителем, как известно, был Аристотель), вызваны тем, что воспитанием Александра I поначалу занимался швейцарец Лагарп, "ходячая и очень говорливая либеральная книжка", как называет его Ключевский. И вновь оказывается, что у Пушкина, "северного Байрона", близкий по смыслу отрывок звучит несравненно емче и художественнее:
Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошенные гости!
Уж Польша вас не поведет:[
]Через ее шагнете кости...
Здесь Пушкин снова не удерживается от того, чтобы напомнить о польских легионах в составе наполеоновской армии. Польша всегда казалась себе форпостом христианского, европейского, цивилизованного мира, культурным авангардом Запада, поставленным на страже там, где начинаются дикие и мрачные азиатские степи, по которым кочуют бесчисленные орды варваров. Но иногда она эту свою благородную миссию понимала слишком уж буквально, не желая отставать от Европы и стремясь принять посильное участие в великолепном пире Запада, на котором приобщались к цивилизации дикари Африки и Америки, Индии и Китая. Никакой другой окраины, кроме России, у Польши не было, а русские каждый раз во время приобщения к культуре вели себя как-то странно, не так, как другие дикие и варварские племена. Но Польша упорствовала в своих намерениях. Можно понять, как при таком отношении к делу она восприняла взятие Варшавы русскими войсками и подавление восстания за независимость.
В "Бородинской годовщине" Пушкин, как и в более ранней оде "Клеветникам России", даже не обращается к Польше, как это делал, скажем, Тютчев в своем стихотворении, написанном по тому же поводу. Описав "раздавленный бунт", он снова, и с большим чувством, через голову Польши обращается к Западу, ее кумиру и вдохновителю:
Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии;
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?.. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?
Здесь, конечно, немного смещены понятия: истинное, глубокое, нравственное превосходство России перед Западом, на котором всегда настаивал Пушкин, подменяется грубым преимуществом ее военной силы. Одно, вообще говоря, нисколько не подразумевает другое (на этом много останавливался в свое время Владимир Соловьев); но сразу же после новой "победы над врагом", которую торжествовала Россия, на радостях можно было и позабыть некоторые метафизические тонкости. Однако Пушкин не только участвует в этом новом торжестве, он обращает к Западу речь, которая может показаться ему воинственной угрозой, как позже жутковатые слова Блока "виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах?":
Куда отдвинем строй твердынь?[
]За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Но и теперь Пушкина, видимо, по-прежнему одолевали те же сомнения, что и во время написания "Клеветникам России". Как бы предчувствуя будущий распад России, он пишет дальше:
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев, дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Но эта мимолетная тревожная нота исчезает так же внезапно, как и появляется. В стихотворение Пушкина снова вторгаются властные, грозные интонации, и снова они обращены к Западу:
Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Как будто через силу Пушкин заглушает в себе все свои сомнения и глухие предчувствия. Последние строфы "Бородинской годовщины" у него звучат как горделивый гимн России и ее могуществу:
Сильна ли Русь? Война и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали
И Польши участь решена.
9
Стихотворения Пушкина произвели ошеломляющее действие на русское общество. В 1835 году, через четыре года после их появления, Лермонтов пишет "по случаю новой политической тревоги на Западе" (возникшей опять в связи с беспокойством в Польше) свою оду в том же роде, которая начинается со слов:
Опять, народные витии,[
]За дело падшее Литвы[
]На славу гордую России,
Опять, шумя, восстали вы.
Уж вас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом[
]От продолжительного сна,
И порицания покровом
Одел он ваши имена.
"Поэт, восставший в блеске новом от продолжительного сна" - это Пушкин. После катастрофы на Сенатской площади и "примирения" Пушкина с правительством его популярность в России резко падает. Пушкин как будто утратил точки соприкосновения с читающей публикой, особенно с молодой ее частью. Как пишет Лотман, его стали обвинять "в консерватизме и отсталости", и даже "в предательстве идеалов молодости и раболепии перед властями". Шестнадцатилетний Лермонтов, видимо, разделявший эту точку зрения, обращается к Пушкину в 1830 году:
О, полно извинять разврат!
Ужель злодеям щит порфира?
Пусть их глупцы боготворят,
Пусть им звучит другая лира;
Но ты остановись, певец,
Златой венец не твой венец.
В 1831 году, написав "Клеветникам России" и "Бородинскую годовщину" Пушкин смог разорвать на какое-то время эту пелену непонимания, тяжело им переживавшегося. При этом он, однако, нисколько не разошелся ни со своей, ни с правительственной точкой зрения. Дело в том, что осенью 1831 года Россия снова, как в 1812 году, пережила краткий миг национального единства. На этот раз, правда, он оказался совсем уж мимолетным, да и повод к нему был далеко не столь возвышенным, как во время борьбы с Наполеоном. Но все-таки он был, этот момент, и сыграл существенную роль в жизни Пушкина: стихотворное выражение антипольских чувств было истолковано наверху как верноподданническое усердие, и правительство, хотя и не утратило своей обычной подозрительности в отношении Пушкина, стало обращаться с ним с несколько большей снисходительностью (что, впрочем, еще сильнее уронило поэта в глазах русской читающей публики, которая всегда была настроена необыкновенно либерально).
В первой половине августа, когда ода "Клеветникам России" была уже написана, а Варшава еще не взята, Жуковский (живший тогда в Царском Селе, по случаю холеры превратившемуся в столицу) присылает Пушкину записочку следующего содержания: "Сейчас государь присылал у меня просить твоих стихов; у меня их не случилось. Но он велел просить у твоей жены экземпляра. Не худо, когда и для государя и для императрицы перепишешь по экземпляру и скорее им доставишь экземпляр". Николай I всегда читал Пушкина с удовольствием (особенно такие вещи, как "Граф Нулин"); ему особенно удобно было это делать, так как без его просмотра Пушкин не имел права ничего печатать даже с дозволения официальной цензуры. Но в данном случае такая поспешность выглядит немного странно (сбивчивый, беспокойный тон хлопотуна Жуковского передает ее как нельзя лучше). В записке Жуковского речь идет, конечно, о стихотворении "Клеветникам России", о написании которого Николай, наверное, узнал от самого Жуковского. Императору не терпелось ознакомиться с тем, что написал Пушкин о польском бунте и его действиях по усмирению мятежной провинции.