Выбрать главу

В дальнейшем взгляды Чаадаева постепенно становились еще более "имперскими". Когда в октябре 1835 года Николай I произнес речь в Варшаве, очень жесткую и по отношению к Западу, вмешивающемуся не в свое дело, и по отношению к мятежным полякам ("по повелению моему воздвигнута здесь цитадель", говорил император, "и я вам объявляю, что при малейшем возмущении я прикажу разгромить ваш город, я разрушу Варшаву и уж, конечно, не я отстрою ее снова") - Чаадаев тогда восторженно воспринял эти слова. "Могучий голос, на этих днях раздавшийся в мире", писал он в то время, "в особенности послужит к ускорению исполнения судеб наших. Пришедшая в остолбенение и ужас, Европа с гневом оттолкнула нас; роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана; мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе: итак, с этого дня наша вселенская миссия началась".

11

Не все, однако, современники Пушкина так безоговорочно разделили его точку зрения на усмирение поляков. Было несколько и очень негативных откликов на его "антипольские" стихотворения. Они шокировали, скажем, таких утонченных европейцев, как братья Тургеневы, Александр и Николай. Первый писал второму осенью 1832 года: "Твое заключение о Пушкине справедливо: в нем точно есть еще варварство, и Вяземский очень гонял его в Москве за Польшу". Вяземский действительно крайне резко и болезненно отреагировал на появление стихов Жуковского и Пушкина, опубликованных в брошюре "На взятие Варшавы". Как раз тогда, когда эта брошюра печаталась в Царском Селе, Вяземский, живший в Москве и еще в глаза не видевший свеженаписанных злободневных стихотворений, писал Пушкину: "Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами) и не совестно ли "Певцу во стане русских воинов" и "Певцу на Кремле" сравнивать нынешнее событие с Бородином? Там мы бились один против 10, а здесь, напротив, 10 против одного. Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии". "Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но все же нет тут вдохновений для поэта". Вяземский, впрочем, не отправил это письмо. Он сознается в дневнике, что хотел им не только задеть Жуковского, но "оцарапнуть и Пушкина", и оставил неотправленным письмо не из вежливости, а для того только, "чтобы не сделать хлопот от распечатанного письма на почте". "Я уверен, что в стихах Жуковского нет царедворского побуждения, тут просто русское невежество", пишет далее в дневнике Вяземский. "Какая тут черт народная поэзия в том, что нас выгнали из Варшавы за то, что мы не умели владеть ею, и что после нескольких месячных маршев, контр-маршев мы опять вступили в этот городок". "Как мы ни радуйся, а все похожи мы на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с имянинами. Одни песни 12-го года могли быть несколько на другой лад, и потому Жуковскому стыдно запеть иначе".

Вяземский дает и свою оценку польских событий, которая сильно отличается от пушкинской. "Вот и последнее действие кровавой драмы", пишет он. "Что будет после? Верно, ничего хорошего, потому что ничему хорошему быть не может. Что было причиною всей передряги? Одна, что мы не сумели заставить поляков полюбить нашу власть". "Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее, следовательно, силою ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя. При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке". Вяземский предлагает только одно средство: оставить Царство Польское. До победы так нельзя было сделать, говорит он, а после победы очень можно. "Но такая мысль слишком широка для головы какого-нибудь Нессельроде".

Однако главное, что раздражило Вяземского - это не сами действия правительства по подавлению восстания, а то, что он остроумно называет "ползанием с лирою в руках". Снова и снова он возвращается к той мысли, что не дело поэтов воспевать эту, хоть и необходимую, но грязную и кровавую работу. "Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или Вологду гораздо больше предмет для поэзии, нежели взятие Варшавы". "Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича. Курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь". "Мало ли что политика может и должна делать? Ей нужны палачи, но разве вы будете их петь. Мы были на краю гибели, чтобы удержать за собою лоскуток царства Польского, то есть жертвовали целым ради частички". С последним утверждением, впрочем, согласился бы и Пушкин - только он считал, что жертва эта была оправданная.

Ознакомившись с пушкинскими стихотворениями, Вяземской нисколько не смягчил своих оценок - наоборот, они стали еще резче. В его дневниковой записи от 22 сентября 1831 года звучат те же горестные интонации, что и в первом "Философическом письме" Чаадаева - только к ним еще добавляется сильнейшее раздражение Вяземского. "Пушкин в стихах своих Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней. Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи подобные вашим". "Мне так уже надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. Что же тут хорошего, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия - Федора, а нравственная - дура. Велик и Аникин, да он в банке. Вы грозны на словах, попробуйте на деле".

"Это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то!", продолжает Вяземский. "Неужели Пушкин не убедился, что нам с Европой воевать была бы смерть. Зачем же говорить нелепости и еще против совести и более всего без пользы?". "Это глупое ребячество, или постыдное унижение. Нет ни одного листка Journal des Debats, где не было бы статьи, написанной с большим жаром и большим красноречием, чем стихи Пушкина. В "Бородинской годовщине" опять те же мысли, или то же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 миллиона могут пересилить 40 миллионов, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса. Вот и все: в этом весь вопрос. Все прочее физическое событие. Охота вам быть на коленях перед кулаком". "После этих стихов не понимаю, почему Пушкину не воспевать Орлова за победы его Старорусские, Нессельроде за подписание мира. Когда решишься быть поэтом событий, а не соображений, то нечего робеть и жеманиться - пой, да и только".