Константин Аксаков, также игравший важную роль в пропаганде славянофильства, уже сильно отличался от Хомякова. "Восторженный и беспредельно благородный юноша", как назвал его Герцен, или "взрослый ребенок" (как позднее отозвались о нем Вл. Соловьев и Бердяев), он был самым наивным из славянофилов, свято веровавшим в во все канонические догматы нового учения. Он первым перешел от слов к делу и обрядился в старинную русскую одежду, зипун и мурмолку (известна острота Чаадаева по этому поводу: "К. Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина"). Отрицание реформ Петра I выразилось у него в демонстративном отращивании бороды (правительство реагировало на это так же, как и сто пятьдесят лет назад - специальным циркуляром о том, что "Государю неугодно, чтобы русские дворяне носили бороды"; недаром же Николай так любил сравнивать себя с Петром Великим). В суждениях Аксаков был весьма категоричен и считал богохульством порицание каких-либо порядков на Руси, которая давно уже своим мученичеством искупила все грехи. Он мог не подать руку тому, кто благосклонно отзывался о Санкт-Петербурге, этом "позоре России"; мог назвать Гоголя "нашим Гомером" и пренебрежительно высказаться обо всех других литературных деятелях, которых нельзя было даже поставить рядом с двумя вышеупомянутыми великими писателями. Константин Аксаков был очень цельным человеком и быстро почувствовал фальшь тогдашних близких и дружеских отношений славянофилов с западниками, на салонные баталии которых, однако, съезжалась, как на кулачные бои, "вся Москва". Аксаков первым пошел на открытый разрыв со своими идейными противниками, хоть это далось ему и нелегко. Как сообщает П. В. Анненков, Аксаков среди ночи приехал к западнику Грановскому, разбудил его, бросился ему на шею и объявил, что он пришел исполнить чрезвычайно горестную и тяжелую обязанность - разорвать с ним всякие отношения, несмотря на всю свою глубокую привязанность к нему. Напрасно Грановский убеждал его смотреть хладнокровнее на вещи и говорил, что несмотря на некоторые разногласия по славянскому вопросу, остается еще много других предметов, которые их связывают. Аксаков остался непреклонен и уехал от него в слезах, сильно взволнованный. Аналогичная сцена произошла у него и с Герценом.
Младший брат К. С. Аксакова, Иван Сергеевич Аксаков, в основном проявил себя на более поздних этапах славянофильства. В классический его период он держался в стороне от основных событий, нередко очень скептически отзываясь об утопических преувеличениях основоположников. Человек серьезный и положительный, он ни в чем не походил на своего брата. Он был и умнее его, и талантливее; его поэтическое дарование, пожалуй, было самым значительным в среде славянофилов. Иван Сергеевич не перелагал в стихи теоретические положения своей доктрины, как Хомяков; он был искреннее и правдивее в своих поэтических произведениях, как был честнее по отношению к себе и в жизни. Эта честность соединялась у него и с более трезвым отношением к русской действительности, которую он, благодаря своим служебным разъездам по стране, знал несравненно лучше, чем многие другие москвичи-славянофилы.
Братья Аксаковы, примкнувшие к основателям славянофильства в сороковых годах, воспринимались как продолжатели движения, "младшие славянофилы". По части теории они были уже не так сильны, как основоположники, Хомяков и Иван Киреевский. Славянофильство, собственно, и началось с диспута этих двух мыслителей об отношении России к Западной Европе, состоявшегося в 1839 году. Их разногласия, впрочем, носили скорее частный характер: оба они согласились с тем, что Запад постигло окончательное духовное и моральное банкротство; расхождение заключалось только в том, надо ли России полностью отвергнуть навязанный ей Петром ошибочный путь, и вернуться к своим самобытным началам, как призывал Хомяков, или ей стоит все-таки частично использовать горький опыт Запада, как утверждал Иван Киреевский. Вообще воззрения последнего были менее утопичны и более содержательны. Киреевский - один из самых интересных, глубоких и оригинальных русских мыслителей, и вместе с тем, может быть, самый недооцененный из них. Его литературная деятельность складывалась крайне неудачно. В молодости он путешествовал по Европе, лично познакомившись в Берлине с Гегелем, а в Мюнхене - с Шеллингом. Взгляды Киреевского тогда были еще довольно западническими. Вернувшись в Россию, он принялся за издание своего журнала с характерным названием "Европеец". Киреевский вложил много сил в этот журнал, на который он возлагал большие надежды: он написал для него две большие статьи, привлек к участию Пушкина, Вяземского, Жуковского, Баратынского, Хомякова, Языкова. Но на третьем номере журнал был запрещен; правительство усмотрело в нем "дух свободомыслия", утверждая, что он тотчас откроется в статьях Киреевского, если слово "просвещение" понимать как "свободу", а "деятельность разума" как "революцию" (буквальная цитата из соответствующего документа III Отделения). Несмотря на заступничество Жуковского и Вяземского, оправдательный меморандум, написанный Чаадаевым на имя Бенкендорфа, Киреевский так и не был "прощен".* {Сохранились свидетельства о выразительной сцене, происшедшей в связи с этой историей: когда Жуковский в беседе с Николаем сказал, что он может за Киреевского поручиться, царь раздраженно ответил "А за тебя кто поручится!". Впрочем, заступничество Жуковского все же спасло Киреевского от ареста и ссылки.} Молодой автор крайне болезненно перенес крушение своих честолюбивых планов и сомнение в своей благонадежности. Очень долго после этого Киреевский пребывал в бездействии, жил в деревне, занимался хозяйственными хлопотами. Лишь через двенадцать лет после первой неудачи он предпринял новую попытку заняться литературной деятельностью, которой он жаждал "как рыба еще не зажаренная жаждет воды". Киреевский взялся за редактирование "Москвитянина"; но и эта затея провалилась, в основном из-за разногласий Киреевского с М. Погодиным, издателем журнала. Еще через семь лет Киреевский снова попытался переломить судьбу: для "Московского сборника", издаваемого Иваном Аксаковым, он пишет замечательную статью "О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России". Эта статья появилась в первом томе "Сборника", но уже второй его том был запрещен, "не столько за то, что в нем было сказано, сколько за то, что умолчано".