К этому примешивался и другой важный психологический момент: французы-завоеватели вблизи выглядели совсем по-другому, чем они воспринимались из русского далека, представляясь воспламененному русскому воображению неким мерилом нравственного и культурного совершенства. Россия увидела их у себя дома, в Москве, увидела en grand и в самом неприглядном виде. Это помогло разом избавиться от многих иллюзий в отношении Европы и европейцев, созданных XVIII веком. Батюшков писал в октябре 1812 года: "Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей! Святыня, мирные убежища наук, все оскверненное толпою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона!"; и в другом письме: "Варвары! Вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии; и мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили!". Мотив справедливого возмездия звучит и в письмах Вяземского того времени ("Москва осквернена не столько неистовыми врагами, сколько нашей гнусностью"). В. В. Капнист даже разразился длиннейшим стихотворением по этому поводу ("Видение плачущего над Москвою россиянина, 1812 года октября 28 дня"). Описав с немалым вдохновением вид истерзанной и поруганной французами столицы (тут и "дымящиеся святыни", и "реки, обагренные кровью", и "вой привратных псов", и "хищных вранов крик"), поэт вопрошает:
Где твоя пощада, Боже милосердый?
Как возмог ты град сей, в чистой вере твердый,
Осудить жестоко жребий несть столь строгий?
и получает ответ, что Москва "праведным наказана судом". Далее идет перечисление ее грехов (кощунство, неверие, мздоимство, подавленный закон, бессовестные судьи), а затем широкое обобщение:
Но в граде ль сем одном развраты коренились?
Нет, нет; во все концы России расселились;
И от источника пролившееся зло
Ручьями быстрыми повсюду потекло.
Что же это за зло и из какого оно проистекло источника? Не обинуясь, поэт прямо указывает на Петра Великого как на того, кто занес в Россию чужеземную заразу (хотя и оговаривается при этом, что намерения его были благими):
Мудрейший меж царей, потомок Филарета,
Сей вырод из умов и удивленье света,
Невинно ввел меж вас толь пагубный разврат;
Целебный сок по нем преобратился в яд:
Российски просветить умы желая темны,
Переселял он к вам науки чужеземны,
Но слепо чтившие пути бессмертных дел,
Презрев разборчивость благоискусных пчел,
Широкие врата новизнам отворили
И чуждой роскошью все царство отравили.
Вельможи по ее злопагубным следам,
Смесясь с языками, навыкли их делам
И, язвой заразя тлетворною столицу,
Как мулы, впряглися под чужду колесницу,
На выи вздев свои прельщающий ярем,
За то карает Бог Москву чужим бичом.
"Прельщающий ярем" - это довольно точное наименование того, что позже у Ключевского стало называться "духовно-нравственным подчинением". Капнист не останавливается на одних только обличениях; он предсказывает еще и "России торжество, врагов ее паденье". Главный же урок, который Россия должна вынести из этих испытаний - это пагубность европейского влияния:
Теперь, несчастьем наученны,
Отвергнем иноземный яд:
Да злы беседы отравленны
Благих обычаев не тлят.
Взнесем верхи церквей сожженных;
Да алтарей опустошенных
С весной не порастит трава;
Пожаров след да истребится,
И, аки феникс, возродится
Из пепла своего Москва!
Здесь уже чувствуется новый мотив, мотив искупления, очищения, избавления от западной скверны. В пламени московского пожара и вся Россия, как Феникс, должна очиститься и возродиться, это знамение, знак свыше, залог ее обновления и даже будущего возвышения. Это предсказание настолько часто делалось современниками и очевидцами тех событий, что оно стало почти общим местом. А. В. Воейков писал Державину в октябре 1812 года, что "пепел и развалины московские навеки погребут великость и славу Наполеона". "Москва снова возникнет из пепла", писал А. И. Тургенев, "а в чувстве мщения найдем мы источник славы и будущего нашего величия. Ее развалины будут для нас залогом нашего искупления, нравственного и политического, а зарево Москвы и Смоленска рано или поздно осветит нам путь к Парижу". Тогдашний адресат Тургенева Вяземский жил в то время в Вологде, куда он уехал после своего участия в Бородинской битве, и поддерживал там дружеские отношения с Н. Ф. Остолоповым, губернским прокурором и поэтом. Получив письмо от А. И. Тургенева, Вяземский прочитал его Остолопову, и тот незамедлительно начертал патриотическое стихотворение, в последней строке которого значилось:
Нам зарево Москвы осветит путь к Парижу.
"Таким образом", иронически замечал позднее Вяземский, "в нашем вологодском захолустье выведен был ясно и непогрешительно вопрос, который в то время мог казаться еще сомнительным и в глазах отважнейших полководцев, и в глазах дальновидных политиков. Недаром говорят, что поэт есть вещий. Мог ли Наполеон вообразить, что он имел в Остолопове своего злого вещего и что отречение, подписанное им в Фонтенебло в 1814 году, было еще в 1812 году дело уже порешенное губернским прокурором в Вологде?".
4
Изгнание Наполеона за пределы России, столь же стремительное и феерическое, как и его недавнее наступление, снова перевернуло отношение русских к Западу. Теперь он стал отделяться в их сознании от Наполеона, представшего уже не столько символом и воплощением Запада, сколько тираном и узурпатором, дерзко навязавшим свою роковую волю мирным и просвещенным народам.
Когда надеждой озаренный
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный,
Свободы яркий день вставал,
Тогда в волненье бурь народных
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел.
В свое погибельное счастье
Ты дерзкой веровал душой,
Тебя пленяло самовластье
Разочарованной красой,
писал Пушкин, обращаясь к Наполеону. Теперь все представало в совершенно ином свете. Россия получала для себя новую, и необыкновенно привлекательную роль: ее миссия - избавление Европы от тирана, заковавшего ее в цепи рабства. Европа в данном случае была солидарна с этим мнением; даже в Париже во время вступления русских войск местные жители кричали с ликованием "Vive Alexandre, a bas le tyran!" ("Да здравствует Александр, долой тирана"). С таким же "неистовым восторгом" русских встречали и в Польше, Германии. Россия тогда впервые ощутила себя двигателем мировых событий, и действия ее были благотворными для освобождавшейся от наполеоновского ига Европы. Во Франкфурте-на-Майне осенью 1813 года Александр был уже "царь царей", говорит Ключевский, "в его приемной толпились короли и принцы". "Это было новое солнце Европы, надвигавшееся с Востока на место закатывавшегося на Западе прежнего". В 1814 году "он один двигал коалицию все вперед и вперед, настаивал на движении прямо к Парижу, несмотря на успехи и опасные стратегические скачки и извороты Наполеона, хотел во что бы то ни стало довести борьбу до конца, до низложения своего врага". "Наконец, 19 марта он - великодушный победитель и вслед за тем идол Парижа. После боя, в котором из 8,5 тыс. павших со стороны союзников 6 тыс. было русских, он вступал в мировую столицу со свитой из тысячи разноплеменных генералов и офицеров среди покрывавшей улицы, балконы и крыши толпы, восторженно его приветствовавшей".
В одиночестве чувствовала себя Россия во время наступления французов, оставаясь последней не подчинившейся Наполеону державой на континенте. Теперь, после взятия Парижа, ей уже стало казаться, что она одна определяет судьбы Европы и всего мира. "Для поколения декабристов, Грибоедова и Пушкина с 1812 года начиналось вступление России в мировую историю", писал Лотман. Впечатление, оказанное этой волшебной переменой на русских, было настолько сильным, что оно не изгладилось у них и много десятилетий спустя. В 1832 году М. В. Погодин начал свой курс лекций в Московском университете со слов: "Отразив победоносно такое нападение, освободив Европу от такого врага, низложив его с такой высоты, обладая такими средствами, не нуждаясь ни в ком и нужная всем, может ли чего-нибудь опасаться Россия? Кто осмелится оспаривать ее первенство, кто помешает ей решать судьбу Европы и судьбу всего человечества?". Уже для современников этих событий было очевидно, что в 1812-1814 годах завершилась одна и началась совершенно другая эпоха в отношениях России с Западом. Теперь они утрачивают свой прежний характер смирения и национального самоуничижения. Россия больше не чувствует себя на ученическом положении, она считает себя равной Европе и в чем-то даже превосходящей ее: своими внутренними силами, своим единством, истинностью своей религиозности, исторической юностью. Переоцениваются теперь и петровские реформы. Они начинают восприниматься так, как и были задуманы изначально - как попытка, не изменяя Россию внутренне, сделать ее с помощью европейской образованности более могущественной и "двинуть ее во всемирную историю", по выражению Герцена. Но если тогда, в петровские времена, это было одно только устремление, то современникам Отечественной войны и заграничного похода русской армии это казалось уже свершившимся фактом.