Тут и еще более существенная причина — развернувшаяся в конце 1940-х борьба с космополитизмом. В феврале 1949 года Азадовский был изгнан со всех мест его работы, а Семенову как криминал начинали вменять сравнения, к примеру, тех же нартских сказаний с мировыми фольклорными образцами.
Однако и по этим, достаточно лаконичным, письмам можно представить главное: какая именно научная проблематика объединяла двух ученых.
К биографии Н. С. Гумилева
Такой титул носила наша с К.М. публикация, спешившая вослед снятию цензурного запрета на имя расстрелянного поэта[1056], но дательный падеж заглавий, знаменующий незавершенность приближения к искомому предмету, все еще не теряет в уместности два с лишним десятилетия спустя.
Вот, например. Несмотря на сравнительно давно введенную в иных изданиях поэта[1057] ссылку на воспоминания «Н.Д.» о нем, напечатанные к трехлетию его гибели, новейший комментированный жизнеописательный компендиум, хоть и вобрал эту ссылку в библиографию[1058], никак содержанием этих воспоминаний не попользовался. Таким образом, приложить их к биографии Н. С. Гумилева становится нашей обязанностью, и ее мы ныне исполняем:
На пароход, где-то около фабрики Торнтона[1059] мы все еще пересаживаемся черствыми раздраженными эгоистами. Наши обиды слишком тяжелы и в то же время слишком повседневны, чтобы их могла излечить природа.
Нева — река меланхолическая. Здесь она течет мимо бревенчатых, смиренных домиков, которые на фоне революции выглядят вовсе не патриархально.
Мы сходим на берег и идем по длинной, знойной дороге. Нам встречаются пыльные, серые овцы и дети из той породы, которые молча глядят на вас в упор, прикрывшись ладонью от солнца, когда вы спрашиваете у них дорогу.
Наконец, ворота, на которых вывеска «Домот».
Здесь многое поражает, и прежде всего — вежливость. Входишь, по привычке, готовый дать отпор. Ведь все права отняты — это делает человека сильным… И вдруг замечаешь, что все вокруг ласковое — вещи, люди. Кто из нас в состоянии сразу взять и этому поверить.
Как? Гонг, мирно призывающий к обеду и ужину? Лужайки, на которых можно лежать закинув руки и смотреть в небо. Как — настоящее небо, а не, как в городе, просто деловая покрышка?
Впрочем, мы все еще не доверяем. Как же! проведешь нас так скоро, стреляных!
И все ищем в столовой, где-нибудь на стене, плакат — «Не трудящийся да не ест».
В комнате у нас уютно и много разговоров о Гумилеве — как он выглядит, как ходит и как играет в пятнашки.
Маленькая дочь актрисы, Люся[1060], раскачивается между кроватями, держась за спинки, и говорит, говорит.
— Он спросил меня, хочу ли я с ним ехать в Индию, знаете?
— Ну и что же ты?
— Вот еще! Я сказала, что уже обещала Жоржику из Дома Литераторов. Жоржик лучше, потому что он молодой.
Еще бы — 13-летний мужчина! Вот болтушка! А с Жоржиком куда же — тоже в Индию?
— Ах нет, в Париж, когда наладится сообщение.
Мы лежим, разговариваем, читаем стародавние «Осколки» и «Будильник», в которых имя Антоши Чехонте и грубоватые и мирные карикатуры на новогодних визитеров, на неверных жен.
В соседней с нашей «дамской» комнатой зале кто-то что-то репетирует. Слышатся «Норвежские танцы» Грига, шум, смех. В нашу комнату заглядывает взволнованный молодой человек. Он слышал, что в числе прибывших артистка Д. Он просит всех желающих и могущих способствовать разнообразию развлечений не пожалеть своих сил. Лоб его блестит. В голосе хрипота переутомления.
Артистка Д., мать Люси, подымается на своей койке более чем в недоумении.
— Играть? Да что вы! Артистка Д.! Эк, вспомнили! Да я с самой революции не выступаю. В квартире дым, холод. Я не выхожу из катара горла. Вы слышите, как я говорю?
— Ну тогда, может быть, какой-нибудь танец. И, кстати, нет ли здесь дамы, знающей ту-степ?[1061]
— Да что вы! Да мы полумертвые! Мы с самого обеда лежим пластами. Нет и нет! Ах, придти смотреть? Смотреть с удовольствием.
Молодой человек скрывается. Люся визжит от восторга. После ужина звуки гонга сзывают нас веселиться.
Николай Степанович Гумилев. Все его разглядывают. Он этим видимо недоволен. Прячется в части залы, отведенной под сцену за аркой. Публика больше рабочие и полуинтеллигенты. Интеллигенты, кроме новеньких, все заправилы. Кто режиссирует, кто аккомпанирует, а кто и просто из первого ряда дает советы, пока публика не расселась.
Едва мальчик Боря, не то сын актера, не то сам начинающий актер, прочел замогильным голосом поэму Робин Гуда и две сестры, под аккомпанемент третьей, пропели неизбежные «Крики чайки»[1062], как раздались голоса:
— Просим Гумилева.
Он не показывается. Голоса делаются настойчивее. Хлопки. Топанье ног. Тогда слышится его глухой, несколько монотонный голос.
— Я не хочу! Я приехал сюда отдыхать!
Но просьбы неотвязнее, и наконец показывается его сероватое, бледное лицо, обводящее зал взглядом ироническим и недовольным.
…Хорошо, он прочтет… Публика — кто подпирает подбородки, кто откидывается на спинки стульев. Приготовляются слушать.
— И девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца.
Ах, зачем Колумб Америку открыл?[1063]
Поклон. Все. Несколько секунд молчания, во время которых Гумилев скрывается на свое место. Затем буря аплодисментов. Крики:
— Это вы сейчас сочинили?
— Просим еще!
— Немножко подлиннее!
Ему приходится выйти снова, и между публикой и этим медлительным спокойным человеком уже завязывается неуловимая симпатия.
И вот Гумилев — почти постоянный участник каждодневных увеселений. То он собирает слушателей на лужайке и рассказывает им о своих путешествиях, об опасной охоте на бегемота, на леопардов, и о том, как он вез в поезде шкуру убитой им гиены и как от запаха, свойственного этому животному, все пассажиры сбежали из его вагона, совсем как в джером-джеромовской истории с сыром[1064], — то в зале, читая свои стихи.
А раз чуть не разыгралась буря.
Гумилев прочел свою неоконченную поэму «Дракон». Поэма грандиозна. Она охватывает несколько периодов жизни человечества и освещает власть в различных ее формах.
Он увлекается и досказывает прозой. Не все еще написано, но вот главная мысль… вот план…
В древние времена власть принадлежала духовенству — жрецам; затем, вплоть до наших дней — войску. Сейчас же на наших глазах начинается период власти пролетарской. Ясно каждому, что и он ложен, как и предыдущие. И только когда власть перейдет к мудрецам, к людям высшего разума — словом, к человеческому гению, только тогда… о тогда…
Увлекшись, он не слышит, что рассказ его уже давно прерывается возгласами недовольства. Лишь только речь зашла о власти пролетарской.
— Ага, не нравится!
— Довольно вы нами поправили!
Грозный гул негодования не дает ему договорить.
— Вот пускают тут таких! Донести бы кому следует!
1057
1059
Суконная и одеяльная фабрика в восточной части Петербурга, на набережной правого берега Невы, к югу от Малой Охты, открытая Джеймсом Торнтоном в 1841 г. (ныне — «Невская мануфактура»).
1060
Несомненно, имеется в виду «Люся» Дарская. Ср.: «1921. Н. Берберова, Л. Дарская, Н. Грушко» (
1061
Two-step — танец двудольного метра, упрощенная полька, предшественник фокстрота. К 1920 г. в Европе и Америке был уже анахронизмом, вытесненный уанстепом. Виктор Типот, брат студистки Гумилева Лидии Гинзбург, в либретто оперетты «Свадьба в Малиновке» ввел для него приобретшее некоторую популярность русифицированное имя «в ту степь».
1063
Это «Хокку», здесь цитируемое по памяти и впервые опубликованное в 1922 г. в «Посмертных стихотворениях» Гумилева, автор любил предъявлять в ответ на просьбу о стихах — он вписал его в альбомы Н. Э. Радлова (
1064
Не откажу себе в удовольствии под предлогом комментария напомнить сюжет из 4-й главы книги «Трое в одной лодке, не считая собаки». Друг рассказчика просит его отвезти из Ливерпуля в Лондон пару сыров с запахом в двести лошадиных сил, который за двести ярдов валил человека с ног. В поезде старая дама сказала, что стыдно так обращаться с почтенной замужней женщиной, а сумрачный господин, принадлежавший, судя по внешнему облику, к классу гробовщиков, сказал, что ему невольно вспомнились мертвые дети. Когда входил новый пассажир, он сейчас же, шатаясь, падал на руки соседа, остальные, потянув носом, тут же соскакивали и втискивались в другие вагоны.