Выбрать главу

Прежде Советский Союз проявлял полное пренебрежение к Нобелевским литературным наградам, однако заметка в «Литературной газете» сама по себе сигнализировала о новом, более благосклонном отношении к этой премии[1297]. Осенью 1946 года в сфере внешней политики советского правительства еще боролись две противоположные тенденции: одна, усиливавшаяся изо дня в день, была направлена на жесткую конфронтацию с Западом и «закручивание гаек», вторая, слабеющая, но еще не сошедшая на нет, исходила из возможности сосуществования противоположных систем. В этом смысле «шолоховская» инициатива в Швеции предоставляла благоприятную почву для создания противовеса волне возмущения в Европе поворотом в советской культурной политике, обозначенным Постановлением 14 августа. Инициатива эта была тем важнее, что в Швеции, как и в других странах Запада (включая США), творчество Шолохова действительно пользовалось огромной популярностью.

Но независимо от того, откуда именно в конечном счете исходила эта инициатива — из Москвы или из рядов Шведской компартии[1298], дополнительным стимулом для нее должна была послужить совершенно некстати явившаяся весть о поступлении из Англии в Нобелевский комитет в начале года заявки на выдвижение Бориса Пастернака на премию. Британская номинация была особенно неприемлемой в свете только что предпринятого крутого поворота в советской идеологической жизни, и это требовало упреждающих акций. Статья со стокгольмскими новостями в «Литературной газете» от 19 октября должна была явиться сигналом для Шведской академии, что мнение Блумберга о достоинствах Шолохова как кандидата на Нобелевскую премию, подхваченное шведской коммунистической печатью, получает полную поддержку и со стороны Москвы — и именно Шолохова и надлежит Нобелевскому комитету рассматривать как истинного представителя советской литературы. Иначе как этими целями невозможно объяснить то, что в московской заметке полностью проигнорирована формальная процедура выдвижения на Нобелевскую премию. Но даже если данное предположение неверно и московские власти не подозревали о кандидатуре Пастернака, все равно — то, каким образом — вдруг — зашел разговор о Шолохове осенью 1946 года, не могло не смущать возможных сторонников кандидатуры поэта в кругах Шведской академии.

Вот почему заметку Нильса Оке Нильссона (1917–1995), напечатанную в либеральной газете «Expressen» спустя две недели, следует считать «ответом» на выступление «Литературной газеты»[1299]. Приводим ее перевод:

«Темная лошадка» из России в гонках за Нобелевскую премию

Борис Пастернак не совсем неизвестен Западной Европе, но ему выпала обычная судьба тех поэтов, которые пишут на другом языке, чем три основных международных языка. Литературные критики пользуются его именем, как векселем, о котором неизвестно, будет он иметь покрытие или нет. В конце концов в Западной Европе не так уж много любителей поэзии, говорящих по-русски. Еще меньше таких, кто способен читать русскую поэзию и Пастернака в оригинале. Переводов совсем немного — насколько мне известно, около десятка на английском языке.

Нельзя сказать, что он относится к популярным поэтам в Советской России. Из жильцов принадлежащего государству дома писателей в Лаврушинском переулке он — один из самых скромных, неприхотливых, не отмеченных государственными орденами. При том что в некоторых кругах существует настоящий культ его произведений и несмотря на то, что имя его упоминается с глубоким уважением, он меньше всего поэт для широких масс. Напротив, его поэзия целиком носит отпечаток исключительности. Понятно при таком положении, что ему не удалось еще завоевать в Советском Союзе общее признание литературных критиков. Так было еще в 1917 году, когда 27-летний Пастернак, в венах которого течет кровь двух артистов (отец его выдающийся художник, а мать — музыкант), выступил на русском Парнассе, уже занятом символистами и футуристами. Так и сегодня. В дискуссиях о «социализации лирики», например, некоторые критики — далеко не впервые — поспешили причислить его к поэтам, «чуждым современной действительности».

В известном смысле Пастернаку нечего противопоставить такой оценке. В советской литературе он занимает, в сущности, довольно странное положение. Он всегда в своем поэтическом творчестве сохранял индивидуалистическую позицию и, несмотря на все уважение к планам пятилеток, никогда (как кто-то отметил) не переставал считать приход весны величайшим из всех исторических событий. Он был среди тех поэтов, кто приветствовал Октябрьскую революцию 1917 года, он принадлежал к кругу Маяковского в 1920-е годы, и сочувствие к революции нередко выражается в его поэзии. Однако ему было трудно откликнуться на призывы официальной литературы, и даже требования деятельности во имя пятилетних планов не заставили его свернуть с избранного им индивидуального творческого пути. Он однажды сказал: «В эпоху больших скоростей надо мыслить медленно». Принимая это во внимание, для нас не явится неожиданностью, что его творческая продуктивность оказалась в обратной пропорции к пятилетним планам. Последние два его поэтических сборника отделены друг от друга целым десятилетием.Тенденция к обособленности ощутима уже в ранних его стихах. Он может даже счесть нужным приоткрыть окно (укутавшись в кашне), чтобы спросить у детей на улице: «Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе?» — и спросить себя, кто тропку к двери проторил, пока он с Байроном трубку курил и выпивал по рюмке с Эдгаром По. Но вскоре он оставляет это укрытие. В первом своем поэтическом сборнике (созданном в 1917-м, но опубликованном только в 1922-м), симптоматично названном «Сестра моя жизнь», он вырывается наружу, чтобы встретить жизнь; поэзия для него не только «двух соловьев поединок», но в счастливые моменты также лето, путешествующее с билетом в вагоне третьего класса, когда железнодорожное расписанье, отдающее резедой, подчас кажется «грандиозней святого писанья». В 1930-х годах бурный восторг жизни стихает и вновь сужается кольцо обособленности, но общий тон его поэзии никогда — в отличие от Ахматовой — не отмечен резиньяцией, никогда не становится тоскливым или сентиментальным. Жизнь по-прежнему сестра его, ее глаза блестят от захватывающих перспектив, пусть даже для него самого билет третьего класса уже недействителен.

Пастернака обычно считают «непонятным» поэтом. Это явное преувеличение, но заставы, преграждающие доступ в его поэтический мир, распахнуть не просто, и надо быть готовым следовать за ним не по проторенной дороге, когда не всегда нащупаешь точку опоры. Его словарь богат и необычен. Хотя в нем нечасты неологизмы в духе Маяковского, язык его гибок и отшлифован, а стих являет ритм, чеканку и драматическую строгость, которую не часто встретишь у русских поэтов. По формальным своим свойствам творчество его близко к русской классической традиции, и он числит Пушкина и Лермонтова среди своих образцов. Более того, свой первый сборник он посвятил Лермонтову, чей беспокойный романтический поэтический темперамент кажется наиболее ему родственным. И темы его родственны романтизму, они актуализируют природу и переживание человеком природы и себя в ней.

Но сам по себе способ, которым он воплощает свои впечатления в стихе, решительно отличается от манеры русской поэзии девятнадцатого века. Здесь чувствуется его двоякая творческая генеалогия. Зрение художника распознает оттенки в словах и извлекает из них колористические нюансы. Слух музыканта схватывает обертона жизни и самые утонченные звуковые сочетания в языке. Жизнь для него просто яростная, мощная драма, полная красок, звуков, запахов, ассоциаций и воспоминаний. Образы свои он создает в технике, напоминающей импрессионистическую: зрительные, слуховые и обонятельные ощущения слиты воедино, в озадачивающую смесь, в которой непредсказуемые, неповторимые ассоциации и оригинальные образы открывают все новые, все более необозримые перспективы. Картина не всегда целостна: в пастернаковской поэзии всегда что-то остается незаконченным, недосказанным, что-то восполнить должен сам читатель.

вернуться

1297

В аналогичном, в сущности, русле находились попытки заигрывания советского литературного руководства в 1945–1946 гг. с жившим в Париже И. А. Буниным — единственным русским писателем — лауреатом Нобелевской премии. Ср. рассказ о встрече К. М. Симонова с И. А. Буниным в Париже летом 1946 г.: Панкин Б. Четыре Я Константина Симонова. Роман-биография. М.: Воскресенье, 1999. С. 121–125. Контакты эти прекратились после публикации Постановления 14 августа.

вернуться

1298

Она, несомненно, обсуждалась с Н. Крымовой во время поездки советской делегации по Швеции и Норвегии в августе 1946 г.

вернуться

1299

Nilsson N. E. Rysk outsider i Nobelderbyt // Expressen. 1946. № 297. 1 november. S. 4. Приносим искреннюю признательность Charles Rougle за помощь в работе над переводом.