С невероятным апломбом прокламируют вещи глубоко провинциальные (с ссылкой на Малларме, на Белого и Блока) о «декадентстве» как «новаторстве», приводящем якобы «в ужас» «столпов» литературы. Все это для того, чтобы оправдать уход ряда молодых поэтов Англии от жизни, от политики, от «злобы дня». О, разумеется, «искусству нельзя диктовать, оно может существовать только в атмосфере свободы». С гелертерской развязностью (почти как в Одессе!) повторяет зады о Пастернаке как о «герое борьбы индивидуализма с коллективизмом, романтизма с реализмом, духа с техникой, искусства с пропагандой». Противопоставляет его как истинную поэзию Эренбургу и Шолохову, которых осуждает за то, что они «стали фронтовыми корреспондентами»[1337].
Именно с целью доказать, каким «провинциальным» анахронизмом является такое истолкование Пастернака, поэта буквально через несколько дней ввели в писательскую бригаду, впервые разрешив ему поездку в армию[1338]. Эксперимент не удался, в типового «фронтового корреспондента» Пастернак не превратился, и то, что он написал в связи с поездкой, начальство устроить не могло. К опровержению той же статьи Шиманского Фадеев обратился вновь спустя три года, когда Пастернака решили сделать одной из мишеней нападок в рамках кампании, поднятой Постановлением ЦК от 14 августа[1339]. Обрушившись в своем установочном выступлении на ту статью Шиманского, Фадеев ни разу не упомянул, однако, что главный герой в ней — Пастернак и что именно это и вызвало ярость советских инстанций. С другой стороны, приведя внушительный список советских писателей и поэтов, облеченных доверием и признанием партии и государства, Фадеев имя Пастернака в него тоже включать не стал, притом что там были даже проштрафившиеся за три года до того Асеев, Федин и Сельвинский[1340]. Такое «двойное» умолчание служило, разумеется, прозрачным намеком, формой «нажима» на поэта. Атак как намек, очевидно, не был адекватно понят и нажим не дал ожидаемого результата, Фадеев в очередном своем выступлении предпринял атаку на Пастернака «открытым текстом», процитировав еретические высказывания Шиманского о нем как дискредитирующую улику, как доказательство падения, до которого дошли и иностранный критик, и объект его похвал. Предостерегающий вывод Фадеева гласил:
Как видите, Б. Пастернаку кажется, что он стоит вне политики. А там, где за морями протягивают ему руку и приглашают за свой стол, потому что видят, что эта позиция и вся эта литературная концепция в какой-то мере отвечает тому идейному и художественному вырождению, которое присуще сейчас значительной части английской буржуазной поэзии и которое хотят направить против нас[1341].
Апогеем в ряду антипастернаковских выступлений в советской прессе того периода стала, как известно, статья о нем в газете Агитпропа «Культура и жизнь». Ее появление отметили за рубежом как очередное проявление тенденции СССР к полному разрыву с Западом, к изоляционизму[1342]. Но мемуарист рассказывает о неожиданно мягком впечатлении, произведенном ею:
И вот наконец ожидавшаяся проработочная статья появилась. Это было 22 марта 1947 года. Я тоже с нетерпением ждал ее, но, прочитав, вздохнул облегченно: при всей недобросовестности и умышленной тупости в ней не было окончательного «отлучения». Стало ясно, что на этот раз вопрос об исключении Пастернака из ССП не будет поставлен[1343].
Предупреждая ожидания, что его заставят апеллировать к верхам, Пастернак поспешил успокоить О. М. Фрейденберг в письме от 9 апреля:
Никому не писал, ни с кем не объяснялся. Кажется, дышу, насколько могу судить. <…> Но вообще ничего, нельзя жаловаться. А подспудная судьба — неслыханная, волшебная[1344].
Последнюю фразу публикаторы справедливо интерпретируют как намек на недавно дошедшее до Пастернака известие о выдвижении его кандидатуры на Нобелевскую премию. Отказавшись от каких бы то ни было обращений в правительственные инстанции («никому не писал»), Пастернак допускал, что рост за рубежом репутации его как «первого поэта современной России» — репутации, находившейся в разительном контрасте с вычеркиванием его имени «у себя дома» в бюрократических обзорах текущей литературы, — вынудит литературные власти к сдержанности в продолжающейся кампании. Конкретные предположения на этот счет возникли у него в связи с поездкой высокопоставленных администраторов Союза писателей Фадеева, Симонова и Шария в Англию. Можно было полагать, что, обнаружив там «подлинный культ» Пастернака и встретившись с кругом людей, из которого шло выдвижение его на Нобелевскую премию, советские литературные администраторы удержатся от соблазна подвергнуть его остракизму.
По-видимому, здесь его ждало некоторое разочарование. Об этом он прямо писал Константину Симонову 11 мая 1947 года, спустя месяц после возвращения делегации в Москву:
Я надеялся, что в какой-то тысячелетней доле среди вещей, виденных делегацией и имеющих отношение к России, столкнетесь Вы и с той бессмыслицей, что я каким-то образом и в какой-то доле известен за границей, и это должно огорчать делегацию и приносить мне горе, и Вы или Шария, или даже Фадеев, среди тысячи других, более важных вопросов, привезете мне выправленную, более логичную, осмысленную и справедливую форму судьбы моей у себя дома. Но очевидно этого не случилось, потому что в противном случае, несмотря на Ваш или А<лександра> А<лександровича> недосуг, эта радость сказалась бы сама по себе на обстоятельствах, прорезалась бы и дошла до меня, а этого нет…[1345]
Как бы то ни было, поэт отказался пойти на компромисс, которого от него ждало и к которому его подталкивало литературное руководство. Из рассказа Вяч. Вс. Иванова о разговоре с Пастернаком у них дома мы узнаем, каким должен был быть этот компромисс:
Вышло так, что мама, папа и я уселись у одной стены на закрытой террасе, служившей нам летней столовой, а Борис Леонидович сел напротив нас. Мама передала ему содержание своего разговора с Фадеевым. Фадеев настаивал на том, чтобы Пастернак отмежевался от тех, кто о нем пишет на Западе. Борис Леонидович сразу же и очень решительно отказался: «Я не могу отмежеваться, потому что не вижу, где проходит эта межа». Потом Борис Леонидович добавил, что все об этом уже сказано — так, как ему хотелось бы сказать Ахматовой, прочитав на память ее стихи «Не с теми я, кто бросил землю»[1346].
Существо переданного через Ивановых устного ответа Фадееву содержалось и в ссылке на «тех, кто относится ко мне по-человечески», в пастернаковском письме от 11 мая 1947 года к К. М. Симонову, молодому прозаику и поэту, новому сталинскому выдвиженцу, бывшему вторым после Фадеева лицом в Союзе писателей и на фоне прожженных ортодоксов слывшему либералом с еще не искаженным бюрократической системой лицом:
Я не могу понять, почему перевести 6 пьес Шекспира, заложить основу к ознакомлению с целой молодой литературой и самому заслужить расположение какой-то, пусть небольшой, но не совершенно испорченной и уголовной части общества, почему все это — не советская деятельность, а сделать десятую часть этого и плохо — советская? Я далее не понимаю, отчего десятки заслуживающих этого пожилых беспартийных сделали «нашими», премировав их без допроса и таким образом признав за ними это звание, а я из-под взведенного на меня телескопа сам должен составлять свою рентгеноскопию и покупать это нашенство отречением от тех, кто относится ко мне по-человечески, в пользу тех, кто ко мне относится враждебно, и от тех остатков христианства и толстовства, которые при известном возрасте, неизбежны у всякого, кто проходит и заходит достаточно далеко, вступив на поприще русской литературы. Все это чистый бред и абсурд, на который при краткости человеческой жизни нельзя тратить времени. Тем более, что я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой ее оборот приемлем.[1347]
1337
1338
Об этой поездке в армию см.:
1339
«Фадеев лично ко мне хорошо относится, но, если ему велят меня четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя и потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком», — записал Гладков слова Пастернака 15 февраля 1942 г. —
1340
1341
1342
См.:
1346
1347