Надо сказать, что сделанные Шаламовым различные заметки к «Воспоминаниям» Н.Я. и еще к некоторым произведениям О.М. едва уместились на 76 листах — восьми школьных тетрадях со сквозной пагинацией[634]. Интересно, что Шаламов пытался придумать и предложить Н.Я. варианты названий для ее книги: «Мандельштам распятый», «Акмеизм в аду», «Черная свеча», «Голгофа акмеизма» и т. д. Красной рамкой он обвел «Черную свечу» — это, надо полагать, и есть его рекомендация[635].
Уже было упомянуто, что году в 1962–1963-м Шаламов посвятил Н.Я. стихотворение. Приведем его бесхитростный текст, созданный словно бы специально для «Тарусских страниц», хотя и усомнимся в том, что Н.Я. могла бы его высоко оценить:
Но это было не единственное шаламовское произведение, посвященное Н.Я. Ей посвящены еще и «Стихи в честь сосны» («Я откровенней, чем с женой, с лесной красавицей иной…»), и рассказ «Сентенция» из цикла «Левый берег», написанный в 1965 году. Лирический герой рассказа — доходяга, едва справляющийся с кипячением воды в титане. Его исходное состояние — почти такое же, как и у Поэта из «Шерри-бренди». Но вот однажды он вспомнил слово из своей прежней жизни — слово «сентенция», и он выкрикивает его радостно, что есть сил, — даже еще не вспомнив его значения. С этого слова — одного-единственного — все и началось: сердце зэка вытаивает, постепенно возвращаются и другие воспоминания, и вот он уже готов к тому, чтобы бежать на звук патефона, поставленного на пень, — и слушать, и слышать музыку!..
Посвящение Н. Я. не случайно — ее мемуары, несомненно, служили для Шаламова таким же верным признаком медленного, но оттаивания и выздоравливания страны, ее (процитируем «Сентенцию») неудержимого «возвращения в тот мир, откуда… не было возврата».
2 сентября 1965 года уже сама Н. Я. Мандельштам писала В. Т. Шаламову по поводу этого рассказа:
Я еще не кричу «сентенция», но период зависти уже прошел. <…>…Ося хорошо обеспечил меня от внешнего (вдовьего) успеха. Он заранее принял меры, чтобы ни «вечеров памяти», ни знаменательных дат у него не было. Вы напрасно поэтому беспокоились, что мне бросится молоко в голову, и я зашуршу вдовьими ризами. Единственное, что я знаю, это — что стишки хороши. <…> Рассказ по каждой детали, по каждому слову — поразительный. Это точность, в миллион раз более точная, чем любая математическая формула. Точность эта создает неистовой глубины музыку понятий и смыслов, которая звучит во славу жизни. Ваш труд углубляется и уходит с поверхности жизни в самые ее глубины. <…> В этом рассказе присутствует более, чем где-либо, ваш отец, потому что все — сила и правда — должно быть от него, от детства, от дома. Дураки Оттены что-то пищали, когда мы у них были, что ко мне ходят «поклонники». А я подумала, что и перед вами, и перед Володей Вейсбергом, с которыми я пришла к ним, я всегда буду стоять на задних лапах, потому что вы оба — он в живописи, а вы в слове и мысли — достигли тех глубин, куда я могу проникнуть только вслед за вами, когда вы лучиком освещаете мне путь. Я горжусь всем, что вы делаете, особенно последними рассказами, особенно тем, который я уже почти знаю наизусть. Сентенция! Н. Мандельштам.
1) По-моему, это лучшая проза в России за многие и многие годы. Читая в первый раз, я так следила за фактами, что не в достаточной мере оценила глубочайшую внутреннюю музыку целого. А может, и вообще лучшая проза двадцатого века. <…>[636].
Оба «мандельштамовских» рассказа Шаламова — и «Шерри-бренди», и «Сентенция» — как бы навечно закреплены за «своими» книгами — «Колымскими рассказами» и «Левым берегом». И тем не менее они невольно образуют своеобразный цикл или диптих. И дело, конечно, не в том, что один посвящен Осипу, а другой — Надежде Мандельштам. Их связь и их соотношение гораздо глубже: оба начинаются с описания одного и того же, на первый взгляд, физического состояния — доходяжничества, состояния между жизнью и смертью. Но если равнодушие и апатия, в которых пребывает умирающий Поэт, как бы гарантируют неминуемость и даже близость его смерти, то изначальная злость героя «Сентенции» явилась той почвой, в которой медленно, но неуклонно будет прорастать совершенно иное, быть может, даже прямо противоположное тому, что в «Шерри-бренди», состояние.
Слово почва здесь дважды уместно: скованной и промерзлой атмосфере «Шерри-бренди», не оставляющей иного выбора, кроме как честно умереть и попасть на верх штабеля трупов, сложенных возле барака, противостоит безотчетное, но оттого не менее властное оттепельное стремление героя «Сентенции» как бы заново прорастить в себе зерно возрождения.
Связь и соотношение между ними и есть самое интересное. Это не подчеркивание разницы характеров Осипа и Надежды Мандельштам или з.к. Мандельштама и з.к. Шаламова, нет! Это, скорее, соотношение целых эпох, изотерм поколений и других напластований — циклическое, если угодно, соотношение смерти и жизни, а точнее, сменяющих друг друга фаз или сезонов — в данном случае это зима и весна.
К символике Единорога у Н. Клюева
«Сердце Единорога», «Долина Единорога» — так озаглавлены третий и второй от конца разделы двухтомного сборника «Песнослов», составленного в 1919 году самим Н. Клюевым из уже опубликованных и неизданных стихотворений 1914–1919 годов[638]. Но в двух этих разделах, занимающих две трети (164 страниц) второго тома «Песнослова», единорог не упоминается ни разу, и смысл этих заглавий не стал предметом специальных исследований. Самое Полное собрание стихотворений и поэм Н. Клюева, составленное В. П. Гарниным в 1999 году, озаглавлено «Сердце Единорога», но и этот выбор не мотивирован.
Первым заговорил о символике единорога (как символе чистоты и девственности) Э. Б. Мекш (1939–2005), отмечая присутствие белизны в первых двух разделах, в особенности в поэмах «Белая повесть» и «Белая Индия»[639]. Польский ученый Ежи Шокальский подошел к вопросу о смысле мифологемы единорога в «Долине Единорога», выделяя андрогинность единорога, который «совмещает женскую мягкость и мужскую твердость»[640]. И Л. Киселева в предисловии к недавно вышедшему собранию воспоминаний современников о Н. Клюеве, в связи со стихом «В легенде став единорогом…» из стихотворения «Клеветникам искусства» (1932), приводит традиционные значения единорога: он очищает воду, «он обозначает также Христа, помогающего падшему человеку»[641]. Единорог встречается еще два раза в поэзии Клюева: в стихотворении «Мне революция не мать…», идущем вслед за «Клеветникам искусства», и в «Медном ките», завершающем последний раздел «Песнослова» — «Красный рык», который Э. Мекш считает ассоциативно связанным с единорогом первых двух разделов: «Кто беременен соломой, — родит сено, / Чтоб не пустовали ясли Мира — Великого Единорога». Встречается еще «лежанка-единорог» (в поэме «Деревня»), где единорог играет роль сравнивающего (лежанка — длинный выступ у печки)[642].
635
Записи о Мандельштаме не редкость и в других тетрадях Шаламова. Вот еще пример: «„Камень“ стоял очень близко к стиху Ахматовой — к „Четкам“ и „Белой стае“. По своей структуре, по внутренней позиции и словарно „по простоте“. Но стихи „Воронежской тетради“ очень далеки от стихов Ахматовой последних лет и тридцатых годов. Разошлись дороги художников…» (РГАЛИ. Ф. 2596. Оп. 3. Д. 35. Л. 9. Л. 37 об.).
637
Из стихотворения О. Мандельштама «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…» (1920).
638
Вторая книга «Песнослова» вышла в Литературно-издательском отделе Народного комиссариата по просвещению в Петрограде во второй половине октября 1919 г. (см.:
639
640
641
Николай Клюев. Воспоминания современников / Сост. П. Е. Подберезкина. М.: Прогресс-Плеяда, 2010. С. 7.
642
В стихотворении «Не хочу Коммуны без лежанки…» лежанка — «караванный аравийский шлях [путь]».