В письме от 27 июля она сообщала тому же корреспонденту подробности коктебельского быта, где дружба с М. Цветаевой составляла его необходимый фон:
Я, как Вы, ничего не делаю целые дни. — почти не читаю, — и только в июле, теперь, пишу много стихов — А так, хожу в горы и на шоссе, — (его любит Марина, — и я люблю его) или вдоль моря. Вечером у нас всегда весело и ложимся мы очень поздно, — а я позднее всех, так как имею обыкновение вести длинные разговоры, то с Максом, то <с> Фельдштейном, то с Лилей Эфрон, сестрой Сергея Эфрона, марининого мужа. Я с ней сплю в одной комнате. Ночь для меня прекрасна свободой, которую она мне дает внутренне. Никогда так легко не говорится, как между полночью и тремя часами утра, — не правда ли?
Приписка 29 июля:
Сейчас около часу и мы сейчас поплывем в море, — некая Madame Кандаурова, жена Максиного друга, и я. Я научилась хорошо плавать и мы отплываем на полверсты. А после обеда пять человек будут рисовать Макса, а я им всем буду читать вслух. — Кстати, вспомнила, что у Вас есть эпиграмма о Максе — пришлите, если можно — [724].
По возвращении из Коктебеля, 25 августа 1913 года она писала Волошину:
Я буду брать уроки английского, немецкого и латыни и могу сама давать урока четыре. Юрочка Веселовский должно быть достанет мне переводную работу. Скажи, есть ли готовые стихи и как твоя книга. Послал Lunaria Грифу? — Посвяти их мне, но сонетом, а?[725]
К последней идее она не раз возвращалась: в письме от 23 сентября 1913 года, тревожась, когда же выйдет альманах с венком[726], и в недатированной записке зимы 1914-го:
Знаешь, что? если пошлешь сонеты Грифу, — (мои сонеты), то сочини лучше еще сонет обо мне — вместо «Майи» — а то, я думаю, слишком непохоже будет посвящение на венок. А? И пришли мне раньше — только не говори о «голом» теле. — Конечно, можешь все говорить обо мне, но печатать всего сейчас нельзя —, а только года через два — Мой Макс, напиши красивый, красивый сонет. Хорошо? Сонету лучше стоять перед Венком. — И можно связать с ним меня. А?[727]
Неудивительно, что по возвращении в Москву круг литературных знакомых Кювилье дополнился людьми искусства. Молодой архитектор В. Веснин вошел в ее письма под любовными именами Гугуки или Цуки[728]; в письмах к Волошину появляются имена В. Татлина, который хочет с нее писать портрет, и М. Сарьяна — ему она преподает французский[729].
Осень 1913 года отмечена попыткой первого взрослого эротического опыта — отношениями с воспылавшим к ней страстью К. Бальмонтом. Подробное изложение событий, а также возникшие в этой связи вопросы касательно пределов летней скромности Волошина можно найти в письме к нему от 14 января 1914 года[730]. Его мы из соображений приличия опускаем, но приведем ее признание из позднейшего письма к Иванову:
В осень моего знакомства с Сережей <в 1915 г.>, — он на концерте Олениной Д’альгейм слыхал разговор между Таней Тургеневой и Нилендером, где они говорили о том, что я беременна. — Я это узнала гораздо позже, — от Сережи же, — и оказывается, он всех расспрашивал, — с «ухищрениями» и ужасно мучился. — Вот я хочу сказать, что никогда до Сережи я не «принадлежала» никому —[731].
К сюжету с ненасытным Бальмонтом («Но жаден я. И в жадности упорен» — сознался он в стихотворении из цикла «Пламя мира», 1914) Кювилье возвращалась в своих письмах неоднократно, но здесь существенно, что всякий раз она упоминала и свою одновременную влюбленность в Веснина, поражаясь: можно ли любить сразу двоих, а то и троих — учитывая ее не до конца остывшие чувства к самому Волошину?[732] Это воспитание чувств не прошло даром, и ко второй поездке в Коктебель, уже в середине апреля 1914 года[733], она была подготовлена: даже начавшаяся в августе война никому не мешала проводить время привычным образом[734]. Однако беззаботности прошлого лета пришел конец. 8 мая Кювилье сообщала Шервинскому:
Марина пишет сейчас совсем новые, прекрасные стихи. Мне завидно ужасно, — а она, злая, радуется! А Макс иссяк совсем. Во всю зиму родил только два. Сейчас малюет целыми днями с Ал. Толстым, который, слава Богу, завтра уезжает в Константинополь. Я никогда не видала грубее человека. —
Но 21 июня картина изменилась:
Макс и Пра меня очень любят, для Марины я необычайнейшая девушка в мире, и, — как она говорит, — любимейшая. С сестрой ее тоже хорошо. Толстой меня почему-то вдруг очень полюбил и стал очень тихим и смирным со мной, что очень трогательно в нем. Богаевский и Кандауров очень милы тоже, — и со всеми мне тяжело до слез! — Но я улыбаюсь из всей силы[735].
К этому времени относится первый замысел издать свой сборник стихов и первое письмо к Блоку в конце августа, написанное явно с мыслью о его предисловии. Кроме жизни в белом Крыму 1919–1921 годов, это станет последним посещением Кювилье дачи Волошиных[736].
Возвращение из Коктебеля первой военной осенью приближает момент знакомства с Вяч. Ивановым, за год до этого поселившимся в Москве после пребывания за границей. Возможностей для этого появляется все больше: Кювилье дружит с семьей Бердяевых, а также с женой прозаика Верой Зайцевой; в письмах 1915 года мелькает К. Липскеров (фамилию которого она, впрочем, пишет через два «и»[737]), а также Н. Досекин[738]. Волошину она сообщает 26 января 1915 года:
С Адел.<аидой> Герцык виделась 2 раза и на этой неделе собираюсь к ней. Это у нее я с В. Ивановым познакомиться должна[739], —
но существуют прямые свидетельства об их более раннем знакомстве. Вечер у Жуковских, где это произошло, Е. О. Кириенко-Волошина описывала в письме-дневнике к сыну (период с 3 по 20 декабря 1914 года), в той его части, что датирована 8-м числом:
Я недавно видела у Жуковских Вяч. Ив. Он за это время очень постарел, стал грузным, еще более сутулым, более лысым, обесцветились кудри; бритое лицо неприятно, похож на немецкого профессора. На этом же вечере у Жуковских и обормоты в лице Лили, Майи, Сережи, Аси познакомились с ним, и на всех он произвел (Майю исключая) неприятное впечатление. Думаю потому это, что при большом уме, учености, в нем нет мудрости благой. — Кроме него, были Бердяев (от него мы все в восторге), Булгаков, Шестов, Гершензон, Рачинский, Анненкова-Бернар. И вечер этот был чреват событиями. <…> Майя по просьбе Вяч. декламировала ему; после 2 стихотворений он спросил ее о Бальмонте, о стихах, ей посвященных, просил прочесть их, на что Майя ответила: не стоит, они не так хороши[740]. — Он опять спросил, что сказал Бальм<онт> о стихах Ваших, на что был ответ скромный и тихий: Я думаю, что Б. и не читал их, но сказал, что они зажгли его. Не успел замолкнуть голос Майя <так!>, как раздались слова Вяч.: Господа, послушайте стихи, которые зажгли Бальмонта. — Зачем Вы дразните меня, прошептала с укором Майя, и добрая улыбка с примиряющими словами слетели с губ Вяч., Майя прочла несколько стихотворений, он просил еще и еще, но такого, чтобы пронзило его[741]. Такого не оказалось. В общем, он позволил, сказав: marchez, marchez[742], сравнив же ее поэзию с катанием на лодочке по тихому морю; а Вера сказала: да это прогулка по парку на хорошей лошади! — Майя поникла, но вскоре оправилась и все перешли в другую комнату слушать переводы Вяч. из Мицкевича. Затем Ан.<ненкова>-Бернар начала завывать свою пьесу о Жанне Д’Арк[743]. Это было ужасно. Когда она кончила 1й акт, все молчали, а Вяч. встал из-за стола и повернувшись к ней спиной, сел в другом углу комнаты. На просьбы ее прочесть еще один акт не только не дал согласия, но начал ужасно хулить эту пьесу, довел Ан.<ненкову->Бер.<нар> до слез и вскоре, распростившись со всеми, причем сказал Майе: «надеюсь, мы будем друзьями», ушел в переднею <так!> одеваться. Когда я почему<-то> также вошла в переднею <так!>, то застала такую сцену: он и Лиля <Е. Эфрон> стояли друг против друга; он бледный, пронзая взором заалевшую Лилю, говорил: «Я не беру своих слов обратно», на что Лиля тихо, с достоинством ответила: вы совсем не поняли того, что я сказала вам. Он молча продолжал смотреть на нее несколько секунд, затем повернулся и ушел. Оказывается, Лиля, движимая жалостью к Майе и А.<нненковой->Б.<ернар>, разъярила его замечанием, что не следовало ему повторять Майиных слов о Бальмонте, приглашая слушать ее стихи, и вопросом-укором, зачем он обеим сделал больно[744].
724
Там же. Л. 23–24 об. Сближение с Мариной Цветаевой происходило на фоне отсутствия ее сестры, обычной компаньонки по выступлениям и литературному успеху: Анастасия проводила лето с семьей ее мужа в имении Воронежской губернии (см. упоминание Кювилье в числе имен коктебельского лета 1913 г. в письме М. Цветаевой:
727
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 1034. Л. 8–8 об. Этой просьбы Волошин не исполнил: первая публикация венка сонетов «Lunaria» в альманахе «Гриф» предваряется именно стихотворением «Майе» («Над головою подымая…», 7 июля 1913) (
728
Подробнее об этих отношениях см.:
729
Письма от 1 октября 1913 и 24 января 1914 г. (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 1033. Л. 79 и № 1034. Л. 3). Условия уроков Сарьяну были хорошими: в письме начала января 1914 г. Кириенко-Волошина сообщала сыну: «Он будет брать уроки французского языка у Майи и в придачу к условленной цене давать всю съедобную nature-morte» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 656. Л. 4 об.). Однако обучение, видимо, не клеилось, в письме от 11 февраля 1914 г. Кювилье признавалась Волошину: «Знаешь, Макс, Сарьян, мне кажется, глуп ужасно. И не нравится мне. А тебе?» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. №. 1034. 11 об.). Впрочем, позднее, в письме к М. Шагинян от 7 августа 1935 г., она нейтрально вспоминала это знакомство: «Сарьяна я знала в юности, даже когда-то давала ему уроки французского языка. Мне было 18 лет, и звали меня Майя, — он, верно, меня помнит: я тогда дружила с М. Волошиным и Бальмонтом, была взбалмошной девчонкой…» (Неотправленное письмо М. С. Шагинян к Р. Роллану и М. П. Роллан / Публ. подгот. Е. Шагинян // Литературная Армения. 1985. № 2. С. 104).
730
О степени ее наивности в вопросах физиологии брака свидетельствует тот факт, что даже после успокоительного вердикта «докторши по женболезням» она спрашивала у Волошина: «Это значит, что я девушка, Макс?» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 1032. Л. 16; из-за вновь ошибочно проставленного года оно попало в письма 1913 г.). Не исключено, однако, присутствие в этом вопросе известной доли притворства: изложение эпизода с осмотром мы находим также в письме Е. О. Кириенко-Волошиной к сыну (причем начало его находится в одной единице хранения, а конец — в другой), и оно не оставляет сомнений в том, что Майя его результаты прекрасно поняла: «…все обстоит благополучно, и так благополучно, что девчонка девчонкой и осталась. Я была несказанно рада, Майя также, но вместе с тем она и жалела, что ребенка у нас не будет; а когда будет по-настоящему, просила, чтобы я его крестила» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 656. Л. 4). Один из эпизодов с Бальмонтом, который Кювилье передавала Волошину, она сама датировала 24 ноября, после посещения с ним спектакля «Идиот», т. е. накануне отъезда поэта за границу (сообщение об этом см.: Утро России. 1913. 29 ноября. № 279. С. 5). Позднее, в письме к Иванову от 1 апреля 1918 г., она рассказала пикантные подробности второго приступа (НИОР РГБ. Ф. 109. Карт. 28. Ед. хр. 26. Л. 3 об.).
732
См. в этой связи ее письмо к Волошину от 24 января 1914 г.: «Почему ты перечитывал мое письмо с негодованием Бальмонту? Я его очень люблю и его упрекать не надо. Он такой жадный и бессильный. Как огонь, которого колышет ветер. Сам сгорающий и сжигающий. — Я его очень люблю, Макс. Разве я писала о нем что-нибудь гадкое? И себя не упрекай за то, что послал к нему. Я радуюсь прошедшему страданию. Так тихо и радостно теперь. После гроз сильнее пахнет земля и цветы красивее» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 1034. Л. 4). Нет сомнения, что имя Волошина возникало в разговорах Бальмонта с Кювилье, переживавшей, что она только что вышла из других объятий, и, возможно, фраза в письме Бальмонта к Волошину от 13 февраля 1914 г. из Пасси должна была предвосхитить его реакцию: «Осенью в Москве пришла ко мне Майя. Она нежно и глубоко вошла в мое сердце. Это — существо драгоценное» (
733
В письме к Шервинскому, датированному 17 апреля, она сообщает, что здесь гостили только Толстые и проф. Ященко с женой; к письму приложено много стихов, посвященных «а С. Balmont» (РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 472. Л. 4- 11 об.).
734
Именно оттуда Кювилье привезла Н. Крандиевской новость о помолвке А. Н. Толстого и Маргариты Кандауровой, см.:
735
РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 472. Л. 12, 30 об. Это настроение Кювилье надо принять во внимание для понимания эпизода лета 1914 г., рассказанного в мемуарах актрисы В. Редлих, как ее двоюродный брат В. Рогозинский, с которым она гостила в Коктебеле, спас Кювилье от попытки утопиться (
736
Собиралась она съездить и позже, с Анастасией Цветаевой, но это намерение осталось неосуществленным. Несмотря на это, Кювилье настолько была связана с «обормотами», что осталась в сознании М. С. Волошиной как постоянная насельница: «Майя впервые появилась в Коктебеле в 1911 году. И с тех пор, до 1922 года, жила каждое лето, а года с 20-го прожила безвыездно 2 года в Коктебеле» (Мария Степановна Волошина. О Максе, о Коктебеле, о себе. Воспоминания. Письма / Сост., подгот. текста и прим. В. Купченко. Феодосия; М., 2003. С. 115). Впрочем, в конце жизни М. Роллан в разговоре с Б. Носиком сама свою первую поездку в Крым датировала 1912 годом (
737
Письмо к Е. О. Кириенко-Волошиной от 5 июня 1915 г. (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 5. № 326. Л. 5 об.).
738
Художник и скульптор Н. В. Досекин был старинным знакомым волошинской семьи, см.:
739
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 1034. Л. 5. Возможно, именно этот эпизод вспоминала Герцык: «А вела она себя часто по-детски: плененная поэзией Вяч. Иванова и внезапно влюбившаяся в него, когда встретилась с ним у нас, взобралась вместе с сестриным мальчиком на фисгармонию, уставилась на него и слова не вымолвила» (
740
По датам публикаций на эту роль подходят два цикла стихов Бальмонта и отдельное стихотворение. Последнее содержит искомое ключевое слово: среди «Малайских заговоров» сборника «Белый зодчий» (СПб., 1914) помещен «Заговор Любовный», начинающийся со скрытого намерения заклевать («Черная ягода — имя твое / Птица багряная — имя мое»), прямо обращенный к «Майе» и содержащий призыв: «Мною пребудь зажжена, / Любишь, и будь влюблена» (С. 77). Однако кроме этого недвусмысленного текста (правда, учитывая вышеизложенные обстоятельства, с двусмысленным финалом: «Я говорю: „Ты моя!“ / В Месяц ли глянь, — это я!»), упомянем также цикл «Пламя мира», опубликованный первоначально в альманахе «Гриф» (1914) и в этом случае составивший вместе с волошинским стихотворением своего рода пару, а далее вошедший в расширенном виде в «Белый зодчий» (С. 58–65). Из него более всего напрашиваются открывающее цикл стихотворение «Мы говорим, но мы не знаем…» с его мотивом скольжения «на призрачной черте», а также ставшее гораздо более популярным стихотворение «Тринадцать лет! Тринадцать лет!», где описаны обстоятельства потери лирическим героем невинности в том возрасте, который был мифологизирован Кювилье. Укажем также на невыделенный самим поэтом цикл из трех стихотворений, впервые напечатанных в том же «Белом зодчем», «Страсть» («Страстью зачался мир…»), «Тонкий стебель» («Ты вся — воплощенье поющей струны…») и «Девушке» («Тебя я видел малою травинкой…») (С. 38–40), где сквозной темой является ожидание героем будущей зрелости своей возлюбленной. Кроме того, каталог Книжного аукциона 22 ноября 1997 г. содержит два инскрипта Бальмонта Кювилье, второй из которых мы процитировали выше. Первый же сделан как раз в дни общения на, как сказано в описании лота, «первом чистом листе книги:
741
Это определение Кювилье запомнила — отметим его появление в позднейшем письме к Андрею Белому, когда Кудашева, прочитав фрагмент стихотворения Есенина в ругательной статье о нем в киевской белогвардейской газете, признавалась: «А меня эти несколько строк „пронзили“, как сказал бы Вячеслав; Есенину мой нижайший поклон за эти строки!» (письмо от 4 сентября 1918 г. НИОР РГБ. Ф. 25. Карт. 18. Ед. хр. 7. — 103 об. — 104).
743
Двусмысленность ситуации состоит в том, что на пьесу своей давней знакомой Н. П. Анненковой-Бернар (Дружининой) «Дочь народа» (1903) Иванов в свое время откликнулся нейтральным отзывом (Весы. 1904. № 5. С. 55).
744
ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. № 656. Л. 50 об. — 51. В приписке от 20 декабря Кириенко-Волошина среди последствий этого инцидента рассказывала про письмо возмущенного Бердяева к Иванову (видимо, не сохранилось), а также сообщала, что Майя уже сама написала Иванову письмо, где сравнивала его с закрытой дверью (см. ниже ее письмо от 15 декабря) и получила от него приглашение. Своими опасениями насчет этой начинающейся дружбы она также делилась с сыном: «Адел.<аида> Каз Химировна Герцык> меня относительно Майи успокаивает тем, что Вяч. окружен теперь таким благочестием и строгостями, что Майе придется довольствоваться редкими аудиенциями в И часа. Но ведь Майя напориста и вампириста; она теперь жаждет необыкновенных людей. Уже пишет письма Блоку: пока еще без ответа. А между тем обещала Кузьминой-Карав.<аевой> не писать, пока она ей не скажет, что можно» (Там же. Л. 51 об. Второе письмо Кювилье к Блоку помечено 23 декабря).