В глубинах общества всегда есть место самоизменению, самокритике, и эта самокритика есть необходимый и неизбежный элемент самой истории. Этот процесс зиждется на том, что историческую инерцию, сохранение привычных ценностей, структур, институтов, трансляцию опыта из прошлого в будущее всегда дополняет постоянное его преодоление, рождение нового содержания культуры, нравственности, форм и типов деятельности, отношений, сообществ. Этот процесс может приобрести формы и масштабы, адекватные сложности общества и требованиям времени, но он может и отставать от потребности в нем, получить патологические формы. Под критикой исторического опыта автор имел в виду осознание обществом, его частью неизбежной ограниченности сложившейся культуры, отношений и институтов, способность их изменять. Предметом его анализа была сама способность общества соединять постоянную самокритику с самоизменением, что, естественно, не сводится к критике «ошибок» политических деятелей, классов и партий, к разрушительному отрицанию прошлого, той его «отмене», которая не может обернуться ничем иным, как катастрофой, самоизбиением. Критика исторического опыта есть, таким образом, идеальная и практическая критика массовой деятельности — ее культурных, нравственных, практических смыслов. В тех случаях, когда способность к самоизменению общественного субъекта недостаточна, развивается острейшее противоречие между одновременными попытками общества (его отдельных групп, личности) вести историческое существование и отказаться от него, между исторической инерцией и стремлением ответить на «вызов истории», что требует выхода за рамки накопленного опыта.
А. Ахиезер полагает, что инерционность до сих пор остается угрозой для общественного развития России. Вопрос «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе» все еще таит в себе двусмысленность, он актуален, и книга предупреждает об опасности архаизации, катастрофического упрощения культуры, общественных структур, всего общества, подстерегающей его на путях следования исторической инерции.
Самобытность российского общества
Историческая «болезнь» России — социокультурный раскол. Не традиционное «Кто виноват?», но «Как это могло случиться?» — вот вопрос, который задает автор современности и нашему прошлому. Как могло случиться, что общество время от времени обращается против себя самого, сокрушая в остром приступе ненависти к себе созданную культуру, уничтожая целые социальные слои, разрушая государство, и вновь пытается как будто начать жизнь сначала, с чистого листа, осуществить радикально иной проект жизнеустройства?
На обыденном уровне эта общеизвестная особенность российского исторического развития предстает как иррационально–непознаваемая. Ее называют коллективным безумием, невидимым, всепроникающим злым черным духом, бесовством. Наш современник пишет: «Все вдруг идет наперекосяк. Победители словно оказываются в сказочном заколдованном лесу, существующем по сказочному же, иррациональному порядку… Только что страна была полна живых, энергичных, засучивших рукава людей, а вот уже и нет никого, под ногами путаются (да еще огрызаются!) человекоподобные скоты, неспособные к осмысленному труду…» [1] Но о том же в похожих словах писал в прошлом веке А. Никитенко, бывший крепостной, ставший академиком и цензором: «У нас ныне настоящее царство хаоса. Хаос во всем: в администрации, в нравственных началах, в убеждениях. Хаос в головах тех, которые думают управлять общественным мнением» [2].
Для науки, научного разума, социальной теории загадка русской истории принципиально познаваема. Она лишена того мистического ореола и садомазохистского ужаса, эстетического подъема и восторга, которые, на мой взгляд, сильно способствовали ее демонизации. Чтобы ответить на вопрос, как нечто могло случиться, следует прежде всего понять, кто был действующим лицом исторической драмы, т. е. «Кто мы?» или, иначе, «В чем специфика российского общества?» На языке почвенников разных времен это — постоянно актуальный вопрос о самобытности России.
Наука в одном из своих смыслов есть преодоление метафор. Исходная интуиция, испытываемая, дополняемая, опровергаемая в размышлении и споре, проходит свой путь, превращаясь в понятие, на дне которого покоятся остаточные метафорические смыслы. В данном случае измышлять метафору не было нужды: она сложилась в длительной философской традиции размышлений о России и представала как догадка, питаемая наблюдением эмпирических фактов, различных конкретно–исторических явлений. Глубокое раздвоение русской души, о котором писали столь многие мыслители, может быть признано общим убеждением. О церковном расколе, ставшем трагедией для многих поколений русских людей, расколе на «дневную» и «ночную» культуры, о «мнимой цивилизации», привнесенной из Европы, конфликтах между деревенской и городской жизнью писали и говорили И. Киреевский, В. Соловьев, В. Ключевский, А. Герцен, Г. Флоровский, Н. Лосский, Н. Бердяев, Г. Федотов, Д. Мережковский, австриец Вальтер Шубарт и многие другие, вплоть до В. И. Ленина, указывавшего на противоположность двух культур в одной нации, конфликт между которыми «неизбежен». Потрясающие образы Санкт–Петербурга — зримое воплощение раскола, города, повисшего над бездной, грозящего раствориться, кануть в никуда, исчезнуть, как фантом, как мираж, — идут от Гоголя, Достоевского к Андрею Белому: «С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит, — надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа — Россия» (А. Белый).