Он встал, покачнулся, ухватился за косяк и еще постоял так, вглядываясь в русского лоцмана.
– Значит, я в надежде буду, что принесешь топор? – в другой раз сказал Рябов. – Мне он вот как может занадобиться.
– Принесу! – сказал Якоб, но теперь они оба говорили не о топоре. Они без слов говорили о том, что верят друг другу и понимают друг друга, что будут помогать один другому и вместе совершат то дело, которое им назначено совершить.
– Ну, иди!
– Иду...
Пошатываясь, Якоб вышел. Попрежнему ухало и стонало море, попрежнему от ударов волн содрогался корпус корабля. Рябов погасил светильню, лег на сырой войлок, в темноте тихо улыбнулся своим мыслям: «Ну, житьишко! Так еще недельку пожить, и в самом деле голова заболеть может».
Погодя пришел Митрий, застывший на штормовом ветру, стал в темноте пристраиваться на своем рундуке. Было слышно, как он молится, шепчет и вздрагивает от мозглой сырости.
– Митрий, а Митрий! – тихонько позвал Рябов.
Митенька кончил молиться, ответил чужим голосом:
– Здесь я.
– Тут было меня чуть не прирезал один раб божий...
Он подождал, заговорил опять:
– Молчишь? Думаешь – так и надо, за дело? Дурашки вы глупые, как на вас погляжу. Ладно, тот-то не знает меня, а ты?
Митрий что-то прошептал неслышное, наклонился ближе.
– Думай головою! Думай! Не дураком на свет уродился, думай же!
– Дядечка... – со стоном сказал Митенька.
– Дядечка я сколь годов! Нарочно я тебе сразу-то ничего не сказал, неразумен ты, горяч, молод, не сдюжаешь позору али беседы какой, вроде как давеча у адмирала за столом была. А так хорошо все сошло, да и по тебе видать было, что нету меж нами сговору, один до денег падок, а другой – иначе. И торговался я не для денег, а чтобы более веры нам было. Они на деньги все меряют, по деньгам судят, небось денежкам и молятся. Сам видел – поверили, что отыскался изменник, поверили, собачьи дети, рады, что везут с собою кормщика, и думки нет, во что им тот кормщик обернется...
Он засмеялся ласково, почувствовал, что Митенька рядом с ним, крепко стиснул его руку, заговорил опять:
– Веришь теперь? Понял, зачем я тебя брать-то не хотел? Понял, на что идем? Что сии корабли...
– Понял! – с восторгом ответил Митенька. И быстро, страстно заговорил сам:
– Да разве ж я, дядечка, разве ж я... Как я жил – мыкаясь, али в монастыре, али по людям... Дядечка, я не испужаюсь! Разве я когда пужался? Чего только не было, страхи какие терпели, а я разве что? Я, дядечка, Иван Савватеевич, коли тебя прежде времени смертью кончат, я сам сей корабль на мель посажу, небось знаю, где, – не раз хаживали. Посажу!
– Ты тише, – улыбаясь во тьме, сказал Рябов.
– Я – тихо, дядечка. Ты будь в надежде, дядечка. Я не спужаюсь! Что ж так-то жить, под шведом какое житье! Мы его разобьем, тогда на Москву поеду, в навигацкую школу. Пусть-ка тогда не возьмут за хромоту мою, пусть! Я тогда к государю к самому, к Петру Алексеевичу. Так, скажу, и так. Пусть...
– И скажешь! – заражаясь Митенькиным волнением, согласился Рябов. – И он, брат, как надо рассудит. Он такие дела понимает – который моряк, а который – так себе. Ты ему – не таясь, небось повидал моря...
– Повидал! – воскликнул Митенька. – Повидал и не больно его пужался. А что живые с сего дела выйдем, в том, дядечка, я без сумления. Отобьемся!
– Отобьемся, – подтвердил кормщик. – Ежели с умом, так отобьемся!
– Ежели не горячиться. Тут соображение надо иметь.
– Скажи, какой умный...
– Еще не то у нас, дядечка, случалось. Один только Грумант вспомнить, так все прочее – смехота...
Так они шептались долго, утешали друг друга обещаниями, что несомненно победят в грядущем страшном бою и не только победят, но и останутся живыми и здоровыми. Митенька, по молодости лет и по пылкости воображения, в самом деле был уверен в этом, но Рябов думал иначе, он твердо знал только то, что выполнит дело, которое предстояло ему выполнить. Остальное было темно и тревожно.
Однако Митеньке он об этом не сказал ни слова.
4. АРХАНГЕЛЬСК БЛИЗОК!
Весь день и большую часть тихой белой ночи корабли эскадры собирались возле Мудьюгского острова. Позже всех пришел фрегат «Божий благовест». Матросы и командир фрегата своими глазами видели последние минуты яхты «Ароматный цветок», которая затонула во время шторма, напоровшись на камни, не указанные на голландских картах. Ни один человек с погибшего судна не спасся.
Русские берега были безмолвны и казались пустынными. Но когда несколько матросов отпросились поохотиться, дабы разнообразить стол адмирала свежей дичью, берега вдруг оказались обитаемыми. Едва матросы высадились, как из прибрежных кустарников загремели выстрелы. Русские стреляли с такой точностью, что никто не решился отправиться на берег за телами погибших, они так и остались лежать, и прилив унес их в море.
Юленшерна приказал ударить по берегу из пушек, и корабельные батареи бессмысленно изводили порох и ядра на протяжении двадцати минут.
Но странное дело: ни гибель матросов у Сосновца, ни потеря двух кораблей из состава эскадры, ни шторм, ни меткие выстрелы с берега не производили особого впечатления на наемников. Русские церкви и дворы богатых русских купцов, старые Холмогоры и Архангельск были теперь совсем близко. И то, что солдат и матросов стало меньше, нисколько не огорчало оставшихся в живых: больше сохранится богатства тем, кто прорвется к городу, богаче будет их нажива, полнее набьют они свои мешки и сундуки.
Теперь мало кто болтал о гневе святой Бригитты и о кознях гобелина. Война есть война, говорили наемники, на войне случается всякое. Кто поглупее – тот гибнет, кто поумнее – тот не только выживает, но еще и богатеет.
Для того чтобы скорее забылись превратности плавания, ярл Юленшерна приказал эскадренному казначею выдать жалованье всем – от капитанов до кают-юнг. Деньги, причитавшиеся мертвым, было велено раздать живым. Это еще более укрепило дух наемников. На кораблях, при раздаче винных порций, матросы кричали славу королю и хвалили своего адмирала.
Не следовало терять времени, но корабли нуждались в ремонте, и шаутбенахт велел приступить к работам. Корабельные плотники, кузнецы и конопатчики работали не за страх, а за совесть, подгоняемые матросами и солдатами, которым не терпелось ворваться в Архангельск. Но все-таки ремонт шел медленно, – слишком потрепал эскадру шторм.
Фру Юленшерна скучала, полковник Джеймс, запершись в своей каюте с Голголсеном, пил бренди; шаутбенахт не уходил со шканцев, часами смотрел в подзорную трубу на безлюдные зловещие берега, поджимал губы, качал головой. Да и Уркварт стал последнее время задумчивым и грустным. Только с полковником Джеймсом он иногда отводил душу: оба они все-таки кое-что знали о Московии...
Ветер не поднимался. Море заштилело, стояла странная душная тишина. Матросы на «Короне» пели:
В полдень, после обеда, ярл шаутбенахт вошел в свою каюту. Фру Маргрет, обмахиваясь веером, сказала небрежно:
– У меня, как вам известно, есть друг детства, старый друг Ларс, Ларс Дес-Фонтейнес – так зовут этого человека. Его наказали за то, что он предполагал в русских мужество и желание сопротивляться врагу. Не кажется ли вам теперь, что Ларс Дес-Фонтейнес совершенно прав?
Матросы пели громко, их песня была слышна на всех кораблях эскадры:
– По-вашему, Дес-Фонтейнес, был прав? – спросил ярл Юленшерна, сделав ударение на слове «был».
Склонив голову набок, не мигая он смотрел на жену своими желтыми глазами. Ей стало страшно. Она тяжело поднялась, неловко зацепила рукавом хрустальную вазочку. Вазочка разбилась.
– Ого! – произнес шаутбенахт. – Вы потеряли свою природную грациозность!