– Откуда сие ведаешь? С Волги, что ли? Разбойничал? Зипуна добывал?
Молчан ответил спокойно:
– Зачем, господин капитан-командор, зипуна? Которые зипуна добывают – тех головы ноне по рожнам торчат. А мы, слава создателю, покуда живые да здоровые, при государевом деле казенну кашу жуем. Разбойнички зипуна добывают, а мы люди тихие, мы Волгу и в глаза не видывали.
Мужики кругом осторожно засмеялись, улыбнулся и Афанасий Петрович Крыков.
Иевлев стал смотреть, как Кузнец работал с цепью легким молотком: проверял, ладно ли склепана. Ловкий низенький мужичок ему помогал. «Что же, теперь на цепь можно положиться, – подумал Сильвестр Петрович, – да и на многое можно положиться, многое сделано не на год и не на два».
Медленным взглядом он обвел пушки, что чернели с боевых валов Новодвинской цитадели, – там их стояло предостаточно, худо придется шведу. Нынче готова цепь, завтра Афанасий Петрович соберет охотников...
Со скрипом подвалил карбас; матросы, зевая, сбросили легкие сходни.
На острове за кустарником и березками, у костра, опять запели. Слов не было слышно, только напев – плавный, величественный и вместе с тем буйный – все ширился, все рос, теперь, должно быть, его слышали и в цитадели.
Где-то далеко в прозрачном воздухе ударил выстрел.
Иевлев прислушался. Больше не стреляли, только песня звучала у костра...
– На шанцах пальнули! – сказал Молчан. – Там рыбачьи посудинки гоняют, которые в Двину идут... У них пищаль здоровая, пороху не жалеют, как ахнут – в Архангельском городе слышно...
Когда карбас капитан-командора отвалил, Кузнец швырнул молот и клещи оземь, обтер руки и отозвал Молчана в сторону, за могучий куст лозняка.
– Худо? – вглядываясь в Кузнеца, спросил Молчан.
– Худо!
– А чего?
– Прознал воевода клятый.
Молчан покосился на Кузнеца.
Тот рассказал, что кто-то из подписавших челобитную на Прозоровского похвастался, что теперь-де мздоимцу недолго лютовать, пойдет-де на Москву другая челобитная, где вся правда отписана о том, как силою, кнутом вынуждал сей вор посадских людей, гостей да Белого моря старателей подписи свои ставить, будто хотят они его воеводою еще на два года.
Потемнев лицом, Молчан сжал тяжелые волосатые кулаки.
– Болтуны, черти! Расхвастались...
– Не о том ныне речь. Имать, небось, начнет воевода. Сколь крови прольется...
– Прольется? – хрипло спросил Молчан. И ответил: – Прольется! А я тебя, дурака, не упреждал? Правда ему, вишь, занадобилась! Сивый весь, а ума не нажил. Теперь подвесят...
Кузнец молчал, слушал, сдвинув брови. Потом вдруг глаза его вспыхнули, он заговорил бешеным срывающимся шепотом:
– Подвесят? И пусть подвешивают! Я по гроб правду искать буду. У богови не отыскал, ныне отыщу на земле многогрешной. Пусть имает, изверг! В морду в его плюну, злодею треклятому. Пусть как похощет пытает, пред смертным часом вскричу все, что знаю, все неправды его, все злодеяния, все мерзости...
– Из застенка-то не слышно! – зло усмехнулся Молчан. – Не един ты в застенке правду кричать смельчак отыскался. И до тебя были, да не больно много нам слышно...
– Все едино вскричу. Где же оно видано – кнутом да в застенке принуждать?
– Новая челобитная-то у кого?
Кузнец помедлил с ответом, подумал.
– Челобитная в надежных руках. Грех утерять ее. Кровью своею люди подписи ставили, крестики метили кровью...
– Где, спрашиваю, упрятана?
– У Крыкова Афанасия Петровича.
– Он-то сам знает, что за бумага?
– Читал.
– Что сказывал, как прочел?
– Смеялся.
– Смеялся? – изумился Молчан.
– Смеялся! – покорно повторил Кузнец. – Не много, говорит, поможет вам сия слезная грамота. С ними дрекольем надобно, да топором, да красным петухом, а не челобитной... Впрочем, говорит, как знаете. Ты, говорит, Федосей, человек мудрый. В гробу лежал, Еноха дожидался. Тебе, брат, не привыкать. Дождешься милости государевой, как Еноха своего дождался...
Молчан хмыкнул в черную бороду, Кузнец вздохнул. Погодя спросил:
– Чего ж делать-то мне? Давеча на Пушечный двор дьяк приходил – пронюхать, поспрашивать. За караул хватать сразу боятся, один я на Пушечном мастер, как бы Иевлев не зашумел...
– Бежать тебе надобно.
– Бежать, оно верно. А Пушечный? Кто там делать будет? Швед-то близко!
Думали долго, так ничего и не придумали.
– Винца бы выпить! – сказал Федосей с тоской.
Вина не было, так и спать легли, похлебавши каши-пустовары. Во сне Кузнец ворочался, стонал, метался...
4. ДОМОЙ ВЕРНУЛИСЬ!
Белой прозрачной ночью лодья, что уже приближалась однажды к устью, вновь появилась невдалеке от шанцев. Егорша опять взбежал на вышку, выхватил из рук караульщика трубу, посмотрел, сказал сердито:
– Ну что ты станешь делать? Те же самые, что давеча были. И куда их носило?
Еще поглядел, покачал головою:
– Не наши! Кафтаны кургузые, либо норвеги, либо еще какие немцы...
Капрал изготовил пищаль с двойным зарядом пороху, выпалил, качнулся, долго стоял, помаргивая, словно очумелый.
– Карбас – на воду! – отрывисто приказал Пустовойтов.
Таможенники спустили карбас, вышли наперерез лодье, которая ловко и уверенно входила в устье, ведомая рукою опытного кормщика.
– Хорошо идет! – сказал Егорша, залюбовавшись. – Красиво! И парусов не сбросили нисколько... А ну, стрельни еще – может, не слышали?
Капрал с опаскою пальнул еще раз. С вышки было видно, как мореходы на лодье спускают паруса – теперь поняли, что велено остановиться. Таможенный карбас зашел лодье с кормы, несколько солдат забрались на судно, которое теперь сидело на воде высоко, словно лодье стало легче. Потом с носа мореходы сбросили канат, карбас под веслами повел лодью к таможенному причалу. Драгуны не выходили, спали, Мехоношин гулял в деревеньке – там завелся у него амур. «Без них спокойнее! – подумал Егорша. – А то сразу – волоки на съезжую».
Пустовойтов, насвистывая, спустился вниз, обдернул мундир, поправил на боку палаш и начальническим шагом пошел встречать лихих людей, что вторые сутки крейсируют вблизи берегов и с наглостью собрались проскочить мимо шанцев, будто и не ведают государева указа.
– Что за народишко? – спросил он у таможенного писаря, первым соскочившего с карбаса на землю и поспешающего за бумагой и перьями – писать опросной лист.
– А рыбари здешние, морские старатели, зверовые добытчики, – скороговоркой ответил писарь. – На Груманте, что ли, зимовали. Говорят, будто их в городе в Архангельском каждая собака знает, да, небось, брешут. Один немощный лежит, помирать собрался...
– Вот дадут им на съезжей Грумант! – сказал Егорша всердцах. – Грумант! Не велено, а они, вишь...
И замер с открытым ртом, не договорив. На лодье во весь рост стоял чернобородый, худой Тимофей Кислов, два года назад пропавший в море. Стоял и как ни в чем не бывало переругивался сиплым голосом с таможенными солдатами, которые уговаривали его сойти на берег, чтобы ответить писарю на казенные вопросы.
– Да на кой мне шут вопросы твои! – говорил Кислов. – Я, может, бани русской длинные года не видел, я, может, одним снегом в кои веки умывался, а он – вопросы! Какие такие шанцы могут быть для своего человека? Что я, немец, что ли, чтобы мне таможенную роспись писать...
– Тимофей Никитич! – крикнул Егорша. – Ужели живым возвернулся?!
– А нет, мертвым! – с досадой сказал кормщик. – Ты, что ли, Егор, тут за старшего? Чего нас держат? Мало мы горя нахлебались? К дому пришли, так и тут не слава богу?
Егорша, робея, шагнул вперед, поднялся по сходням, еще не веря себе, спросил:
– Кислов? И впрямь... ну и ну!
– Ки-и-ислов! – передразнил кормщик. – Эко диво отыскал! Что Кислов, когда и сам Иван Савватеевич здесь! Что Кислова два года, когда Рябов со товарищи не два, а почитай, четыре отзвонили...
И, нагнувшись к люку, Кислов зычно крикнул:
– Иван Савватеевич, жить выходи!
Егор охнул, сунулся было к люку, но там заскрипели ступени, и тотчас же из каюты появился Рябов – совершенно такой же, каким был четыре года назад. Позевывая и потягиваясь могучими плечами, он зорко огляделся и произнес врастяжечку, неторопливо, знакомым с детства голосом: