Митенька Борисов сел возле Рябова, заспрашивал про новый корабль, кто на нем пойдет матросами, кто штурманом, кто шхипером, какой будет боцман, из чего шьются паруса. Другие сидели у стены на лавках, тоже спрашивали. Потом Кононыч загадал загадку:
— Корабль! — первая от двери сказала Таисья и застеснялась.
К сумеркам — посумерничать в солнечную ночь — пришли рыбацкие женки с Юросы, с Уймы, с Кузнечихи, со Мхов, из Соломбалы, с Курьи. Пришли с поклоном к бабке Евдохе, что лечит мужиков-кормильцев, пришли с нехитрыми гостинцами. Кто принес пирога с палтусиной, кто гуся, кто кузовок шанежек с творогом, кто яичек. Детишки держались за материны подолы, таращили глазенки на отцов, отощавших в монастырской темнице, на знаменитого кормщика Рябова, на колдунью бабку Евдоху, на веселую тетечку Таичку, что всех их тискала и подкидывала легкими руками, что всех целовала и наделяла — кого цветастым лоскутом, кого пестрой веревочкой, кого ленточкой.
Кто знает, отчего так повелось у нашего народа, что вроде бы и не с чего веселью быть, вроде бы ничего хорошего никто не ждет, а вдруг засветятся у одного глаза, заведет он песню. Другой подхватит, и, глядишь, поплывет лебедем какая-нибудь старая старушка, дробно отстукивает:
Так случилось и на этот день. Завелись поначалу петь протяжные, старинные. Да засмеялась Таисья, зачастила, женки подхватили и пошли отрывать:
Иван Кононович насупился, дед Федор тоже, хотелось им божественного, но Таисья даже руками замахала:
— Знаем! Наслышаны! — и смешно передразнила вопленика: — «Труба трубит, судия сидит, книга живота нашего — разги-и-и-бается!» Про океан-море давайте лучше!
Встала у окошка и запела:
Мужики враз, полной грудью взяли:
Бабка Евдоха разожгла печь — жарить гуся, сотворила скорое тесто; было слышно в избе, как рассказывает она жмущимся около нее детишкам, где у печи «кошачий городок», где коташки греются да мурлыкают.
Тимофей тоже сказывал детям, облепившим его, про море, сказывал негромко, глядя вдаль блестящими от болезни, от жара глазами.
— В нашей стране вода начало и вода конец. Рождены мы морем, кормимся им, и оно нас погребет. На полдень от Студеного океана Ледового разлилось Белое наше море. Двинские тишайшие воды падают в море Белое. Куда ни пойдете — без лодьи, без корабля нету вам ходу.
Белоголовые, ясноглазые, тихие стояли у лавки, смотрели на Тимофея, на его руки, которыми показывал он море, реку, лодью, слушали затаив дыхание. За столом рыбаки и кормщики наперебой вспоминали океанские пути, которыми хаживали, вспоминали, каково зимовалось на Груманте, как ходили к норвегу, как взял волю ветер-полунощник и ранее времени нагнал льды, заковал промышленников в ледовый пояс.
И чего тут смешного — кто знает?
Так нет, и здесь все от начала до конца было мужикам смешно: и как бахилы от голодухи в воде размочили и съели, и как вовсе помирать собрались, — дед Федор свою рубаху смертную долгую выволок, саван с куколем, венец на голову, лестовку. А в то время, как дед зачал к смерти готовиться, медведь возьми да и заявись. Дед как зашумит, как заругается на медведя, — медведь ему плечо и раскровянил. От той обиды дед Федор и вовсе помирать отдумал…
Дед, слушая, хихикал тоненько, утирал веселые слезы, отмахивался:
— Ай, шутники! Ай, насмешники! Обидчики!
Могучий рыбацкий хохот сотрясал избу, даже рыбацкие женки-печальницы стали посмеиваться, закрывая рты сарафанами, — вот ведь мужики, все им смехи, а каковы были, как возвернулись из монастырской темницы…
— Отходную себе пели! — давясь от смеха, рассказывал Рябов. — Да не по правилу. Дедка Семен с нами тогда хаживал за старшего, строгий был! Возьми да и брякни меня посошком по башке, что не так пою. Ну какая уж тут отходная, когда он палкой дерется. Поругались все и спать легли…