— А орех мускатный?
И ореха мускатного, по словам шхипера, на корабле тоже не было. Тогда Крыков велел досматривать корабль.
Таможенники, недоумевая, пошли искать. Нашли или не нашли, но, выученные капралом, сказали, что не нашли. Крыков нашел сам и объявил шхиперу, под барабанный бой, конфузию. Трюм опечатал своими руками.
Вечером Джеймс вызвал его к себе и ударил тростью наотмашь по голове, по лицу, опять по голове.
— Ты сжег мой портшез, — говорил он, — ты нанес мне сейчас ущерб. Тебе будет очень плохо, совсем плохо, готовься к этому…
Устав драться, он сел, снял парик с плешивой головы, объяснил, что если даже он убьет Крыкова насмерть, то ему, иноземцу, ничего худого за это не будет, он скажет, что Афонька Крыков был вор, на воровстве был пойман и в горячности убит.
— Я здесь не как ты! — произнес Джеймс. — Ты как все, а я как мало. Я — иностранец, да!
Афанасий Петрович облизал сухие губы, пошатываясь вышел. Ночью он рассказал о всем происшедшем Молчану.
— И убьет! Чего ему? — усмехнулся Молчан. — Мало наших, так-то загубленных? Ушел бы ты от сего дела?
— Не уйду!
— Ну, убьет…
Еще через день Крыков отправился уже не вместо капрала, а солдатом, нашел не показанную в описи гвоздику в кулях и сам закричал конфузию. Капралу пришлось опечатывать трюм восковой печатью, уходить без привычной полтины и с сухой глоткой. Джеймс опять приказал Крыкову явиться и, решив, что нынче он сначала побеседует, а потом начнет драться, спросил, почему-де Афонька Крыков — прах, зверовщик, ничто — так высоко себя мнит, что даже своего капрала не признает и мешает тому полтину заработать?
Крыков ответил спокойно:
— Посулы, господин поручик, брать не велено!
У Джеймса от бешенства ходуном заходила нижняя челюсть.
— Кем не велено? Тобою не велено? Но кто ты есть? Ты, наверное, забыл, что я могу тебя уничтожить совершенно? Так ты это вспомнишь!
Его выволокли во двор — пороть. Бил капрал, отливал водой и вновь бил. Афанасий Петрович не издал ни одного стона. Когда его волокли в избу, он сказал капралу слабым голосом:
— Нехорошо делаешь…
Капрал в эту ночь страшно напился, стучал в дверь к Джеймсу, кричал:
— Фря! Ярыга! Выйди — побьемся!
Через месяц Крыков на датском корабле опять закричал конфузию — нашел не показанные в описи мушкеты.
— Ты как об себе понимаешь? — ввечеру того же дня плачущим голосом спрашивал его капрал. — Опять тебя пороть? И что ты за мучитель-ирод отыскался на мою голову?
Крыков молчал.
Джеймсу в тот же день Крыков сказал безбоязненно:
— Мы, господин поручик, поморы русские, дверей в домах никогда не запираем. Батожок приставишь — значит, хозяев дома нет. Размышлял: на государственной службе честью надобно служить…
Джеймс сидел верхом на заморском стуле, смотрел недобрым взглядом:
— Размышлял?
— Размышлял.
— Так вот же, пора тебе больше не размышлять!
Утром была порка перед строем, под барабанный бой. Поручик Джеймс поколачивал себя перчаткой по ляжке, смотрел на Крыкова, вцепившегося зубами себе в запястье, чтобы не стонать, приговаривал:
— Бить нещадно, пока не закричит.
Афанасий Петрович так и не закричал. К вечеру, придя в сознание, поднялся с лавки, шатаясь дошел до крыльца избы, в которой квартировал Джеймс, закинул петлю, просунул голову, но сорвался, — веревка была гнилая. Попил во дворе водицы, потер шею ладонью и еще пришел на то же место, но уже с новой, крепкой веревкой. Долго ее прилаживал в сумерках, под дождичком, и не видел, как смотрят на него из-за угла светлые, ястребиные глаза Афанасия, тезки, архиерея, приехавшего к Джеймсу купить вина рейнского и мушкателю для своего стола.
— Ты что же делаешь, человече? — спросил владыко. — Себя порешить захотел? Сухую беду обидчику кинуть?
У Крыкова тряслись руки. Костыльник Афанасия да его келейник с архиерейским кучером сняли с таможенника пеньковую петлю. Крыков тут же на крыльце, почти спокойным голосом, сказал, что жить так более не может, что поручик Джеймс взялся его извести смертью, что лучше удавиться перед дверью обидчика своего, нежели от него погибнуть.
Архиерей властно ударил посохом в дверь избы иноземца-офицера. Тот вышел не сразу, но увидев строгого владыку, испугался, стал кланяться низко, мотая буклями парика. У владыки раздувались ноздри, поручик Джеймс увидел перед собою не кроткого святого отца, а разъяренного, не помнящего себя в гневе — мужика-деда, буйного, мощного, жилистого.