Выбрать главу

Уже почти совсем рассвело. Монастырский служник — пастушок Егорша — длинным кнутом настегивал, не глядя, монастырское стадо, выгоняя его на пастбище. Сонно и недовольно мычали коровы. Словно очумев, прыгали по двору, задрав хвосты, две рыжие телки. Монахи издали смотрели на солдат, курящих табак в обители, на сердитого бледного офицера в Преображенском кафтане, на плечистого золотоволосого кормщика Рябова, на узников, потерявших всякий страх и срамословящих с преображенцами. А Егорша-пастушонок, словно бы заколдованный, все ближе и ближе подходил к монастырским узникам, искал, спрашивал все громче:

— Аггей? Аггеюшка? Аггей наш-то…

— Здесь он, братушка твой! — сказал Рябов. — Здесь живой, вишь задремал на воле…

И толкнул Аггея, чтобы тот обрадовался встрече с братом. Аггей раскрыл глаза, охнул, не вставая с земли протянул руки к Егорше.

— Живешь?

— Живу! — улыбаясь брату и плача от жалости к нему, что так исхудал и почернел, ответил Егорша. — Живу, Аггеюшка…

— И я вот нынче живу! — сказал Аггей. — Вишь, как?

— Егор, а Егор! — окликнул мальчика Рябов.

Тот обернулся, все еще держась за брата.

— Идем с нами в матросы! Желаешь в артель в нашу? Вон ватага будет — велика!

Егорша слабо улыбнулся.

— Дед твой кормщиком был, отца море взяло, — уже без улыбки молвил Рябов. — Брат у тебя мореход добрый. Для чего тебе здесь скотину пасти? Холопь ты им, что ли? Еще в подземелье засадят, как вот Аггея…

Коровы мычали у закрытых монастырских ворот, стучали рогами в трехвершковые сосновые доски, просились в поле. Егорша их не видел. Не видел он и отца келаря, вышедшего на крыльцо своей кельи и злобно слушающего, как сманивает проклятый кормщик монастырского пастуха.

— Али боязлив стал? — спросил Рябов. — Чего так? А было время, совсем махонького тебя помню, — хаживал со мною в большую падеру и не пужался. Верно, Аггей? И с тобою он хаживал и с Семисадовым. Так, Семисадов?

Семисадов, жуя корку, кивнул. Аггей посоветовал:

— Пускай сам подумает, Иван Савватеевич, ему виднее.

— Нынче тебе, Егор, сколько годов? — спросил Рябов. — Шестнадцать, поди? Был бы славный моряк! Ну, да что, коли так…

И отворотился к поднимающимся в путь бывшим узникам Николо-Корельского монастыря. Вновь ударил барабан, воротник заскрипел цепью. Иевлев переждал, покуда уйдет стадо, и вывел людей на двинский берег. У лодьи, на глинистом косогорчике, Рябов дал каждому по глотку водки. Закусили гусем. Дед Федор, садясь в лодью, поднял было руку для крестного знамения на монастырские церковные маковки, но под взглядом Рябова опустил руку и даже плюнул.

— То-то! — молвил кормщик. — На тюрьму на свою на смертную — крестится. Стар старик, а ума не нажил…

Поплевал на руки, взял весло, чтобы отпихнуться от берега, и замер.

По скользкой глине, то увязая, то раскатываясь, словно по льду, бежал Егорша — в лапоточках, с кнутом в руке.

— Дяде-ечка, погоди-и! Дядечка, пожди…

— Пождем! — усмехнулся Рябов.

Брыкнув лаптишками, Егорша с обрывчика прыгнул прямо в лодку и, захлебнувшись от бега, спросил:

— Верно, в мореходы?

— Верно, детушка, — добрым голосом ответил Рябов. — Будешь ты теперь морского дела старателем!

И, повернувшись к Иевлеву, сказал:

— Звать Егором, а кличут Пустовойтовым. Ловок, умом востер, страха в море не ведает. Гож ли на яхту, Сильвестр Петрович?

— Гож! — ясно глядя в Егоршины глаза, ответил Иевлев. — И не токмо на яхту. Может, большой корабль построим, пойдешь на нем в дальние моря…

Егорша молчал. Молчали и другие — бывшие узники-рыбари, кормщики, салотопники, промышленники, охотники. Молчал и Митенька Горожанин, не отрываясь смотрел на Егоршу: этому будет большое плавание. А он? Он, Митрий?

— Вздевай парус-то, мужики! — крикнул вдруг Рябов. — Живо! Али ветра не чуете?

Ветер с моря — пахучий, соленый, веселый — действительно подернул рябью сизые двинские воды, зашелестел кустарником на берегу, заиграл тонкой березкой. Лодья накренилась под ветром, рыжее солнце обдало косой парус теплым светом. Рябов навалился на руль и повел суденышко к далекому Мосееву острову…

Иевлев глядел перед собой и думал.

И чем больше он думал о людях, что сидели за его спиной и гуторили, острословили, пошучивали, тем теплее делалось у него на сердце.