В ситуации такого неустойчивого баланса политических сил и развертывающейся идеологической контратаки церкви решающую роль приобретала личность царя. Он оказался арбитром, в руках которого находились потенциально гигантские полномочия определить исторический выбор страны.
Ядром этого выбора оставался вопрос стратегический. Речь шла о том, продолжить ли блестяще начавшееся в конце 1550-х наступление против последнего осколка Золотой Орды, Крымского ханства, и стоявшей за ним Оттоманской империи (присоединившись тем самым де-факто к европейской антитурецкой коалиции). Или броситься завоевывать Прибалтику (Ливонию), повернуть, говоря языком царя, «на Германы», избрав таким образом стратегию по сути протатарскую и оказавшись де-факто членом антиевропейской коалиции.
Непредубежденному читателю очевидно, что и выбора- то никакого тут на самом деле не было. Никто не угрожал Москве с Запада и уж тем более из Ливонии, которая тихо угасала на задворках Европы, тогда как оставлять открытой южную границу было смертельно опасно. И кроме того, кому вообще могло прийти в тогдашней Москве в голову после столетий, проведенных в ордынском плену, избрать протатарскую стратегию? Ведь крымчаки, окопавшиеся за Перекопом, давно уже стали в народном сознании символом этого векового унижения. Более того, они продолжали торговать на всех азиатских базарах сотнями тысяч захваченных ими в непрекращающихся набегах русских рабов. Мудрено ли в этих условиях, что московское правительство считало антитатарскую стратегию не только единственно правильной, но и естественной для тогдашней России национальной политикой?
Но церковь считала иначе. Идеологическая опасность Запада была для нее страшнее военной угрозы с юга. Тем более что церковная Реформация, словно лесной пожар, распространялась уже тогда по всей Северной Европе. А материальный аспект этой Реформации между тем как раз в конфискации монастырских земель и состоял. Следовательно, продолжи Россия марш в Европу, начатый при Иване III, не удержать было монастырям свои земли. И церковники поставили свои корыстные интересы выше интересов страны. Еще важнее, однако, что им удалось убедить царя в правильности своего антизападного курса. (Впрочем, у царя были и свои мотивы, о которых мы подробно поговорим дальше.)
Что произошло в результате этого стратегического выбора общеизвестно. В 1560 году царь совершил государственный переворот, разогнав свое строптивое правительство. После учреждения опричнины в начале 1565-го переворот этот перешел в самодержавную революцию, сопровождавшуюся массовым террором, который в свою очередь перерос в террор тотальный. В результате репрессий погибли не только сторонники антитатарской стратегии, но и их оппоненты, поддержавшие переворот, а в конце концов и сами инициаторы террора. Все лучшие дипломатические, военные и административные кадры страны были истреблены под корень.
Напоминаю я здесь об этом лишь для того, чтоб показать читателю, как неосмотрительна оказалась мировая историография в интерпретации общеизвестного. Никто, в частности, не обратил внимания на сам факт, что именно антиевропейский выбор царя (принципиально новый для тогдашней Москвы) заставил его — впервые в русской истории — прибегнуть к политическому террору. Причем, террору тотальному, предназначенному истребить не только тогдашнюю элиту страны, но, по сути, и все государственное устройство, с которым вышла она из-под степного ярма.
Другими словами, связь между затянувшейся на целое поколение Ливонской войной и установлением в Москве самодержавной диктатуры прошла каким-то образом мимо мировой историографии. Между тем из нее, из этой основополагающей связи, как раз и следует, что евразийское самодержавие принес России именно антиевропейский стратегический выбор ее царя.
Элиту страны требовалось истребить, ибо она оказалась насквозь проевропейской. Государственное устройство, установленное реформой 1550-х, требовалось разрушить, ибо оно не давало церкви гарантии, что Реформация не будет возобновлена. Церкви нужно было отрезать страну от Европы. И сделать это без диктатуры и тотального террора оказалось в тогдашней Москве невозможно.
КАТАСТРОФА
Впрочем, может быть, гипотеза моя и неверна. В конце концов, я заинтересованное лицо. Я говорю — или пытаюсь говорить — от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции. Но никто ведь еще не доказал, что интересы интеллигенции совпадают с национальными интересами.