w w I i w v w У
нои ей Ивановой самодержавной революцией, была уникальна. Именно по этой причине и буду я называть ее Самодержавием (буквальный перевод с греческого «auto- cratia»), чтоб отличить как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не было обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита вообще была неспособна трансформироваться в наследственную аристократию).
Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крамми, — хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века никакой обязательной службы в России не было, и два столетия спустя она прекратила существовать. Употребляя критерии Крамми, получим, что русская политическая система была уникальна лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих «европейских двойников»? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором — почему в отличие от Оттоманской элиты сумела-таки вырваться из клетки обязательной службы.
Крамми между тем с чистой совестью оставляет эти вопросы висеть в воздухе: чужая грядка. Пусть ломают себе над ними головы историки России XV века. И XVIII. С графической точностью вырисовывается здесь перед нами опасность раздела исторического поля на грядки. История русской элиты, которой занимается Крамми, и впрямь замечательно интересна (и мы еще поговорим о ней подробно). Но если и учит чему-нибудь его опыт, то лишь тому, что, добровольно запираясь в такую же клетку, в какой, согласно ему самому, оказалась русская элита XVI—XVII веков, эксперт лишает себя возможности научить нас чему бы то ни было.
Кто спорит, исследования отдельных периодов — хлеб исторической науки. Но не хлебом единым жива она. В особенности в ситуации грандиозного цивилизационно- го сдвига, когда на глазах рушатся вековые представления об истории, когда то, что вчера еще казалось общепринятым, на поверку оказывается обыкновенной глупостью. В такой исторический момент эксперт обезоруживает себя патологическим ужасом перед «если бы», который на самом деле есть не более чем страх выйти из своей обжитой квартиры на опасно непредсказуемую улицу. В результате события, периоды, факты искусственно вычленяются из исторического потока, рвутся связи, ломаются единые линии, смещаются акценты. Исчезает смысл, то самое, что Эрвин Чаргофф называл мудростью...
Я понимаю, что все эти аргументы нисколько не приблизили меня к определению жанра этой книги, где нерасторжимо переплелись анализ и гипотезы, отвлеченная теория и авторская исповедь, факты, «как они были», и их марсианские, на первый взгляд, интерпретации. Но может быть, по крайней мере, в глазах читателя оправдали эти аргументы мой безымянный жанр.
Глава 2 ПЕРВОСТРОИТЕЛЬ
Согласно расхожему представлению, Москва на заре ее государственного существования была чем-то вроде узкой подковки, зажатой между литовским молотом и татарской наковальней. Злая судьба заперла ее на скудном северном пятачке, где даже и хлеба вдоволь не произрастало. Что-то подобное несчастной древней Иудее, стиснутой между борющимися колоссами, Ассирией и Египтом, — с тем еще невыгодным для Москвы добавлением, что у нее не было выхода к морю и климат здесь был ужасный (читатель слышал страстные тирады на эти географические темы, которыми атаковали меня осенью 2000 года).
Более благополучные страны могли позволить себе жить для реализации национальных целей. Москва не могла. Ее «национальное выживание, — как объясняет нам британский эксперт Тибор Самуэли, — зависело от перманентной мобилизации ее скудных ресурсов для обороны». Это было «для нее вопросом жизни и смерти»1. Просто не существовало в такой ситуации других вариантов государственного устройства, кроме самодержавной диктатуры и тотальной милитаризации. Выбора не было. Такая страна могла жить лишь на перманентно осадном положении. Что вы хотите, на войне как на войне.
Из этого представления вырос еще один мощный бастион старого мифа о «Московии — азиатском монстре». Ибо, поглощенная упорной борьбой за существование, напрягая все силы, чтоб просто выжить во враждебном окружении, не могла Москва не стать «гарнизонным государством», своего рода «московским вариантом азиатского деспотизма»2. И возник этот монстр задолго до того, как Иван IV возложил на себя царскую корону. Грозный царь лишь потуже закрутил гайки.
Представлению о том, что самозащита и национальное выживание были главной заботой новорожденного Московского государства, не чужды и отечественные историки — даже те, кого оскорбляло отлучение России от европейской цивилизации. Вот, например, как формулировал этот миф Николай Павлов-Сильванский. «Внешние обстоятельства жизни Московской Руси, ее упорная борьба за существование с восточными и западными соседями требовали крайнего напряжения народных сил», в результате чего «в обществе развито было сознание о первейшей обязанности каждого подданного служить государству по мере сил и жертвовать собою для защиты русской земли»3.