И самое замечательное во всем этом, что человек, которому суждено было прожить как бы две жизни, в двух абсолютно непохожих мирах — сначала в суетном и склочном мире междукняжеских распрей и удельных раздоров, а затем в мире большой политики и общенациональных задач, — человек этот чувствовал себя дома в обоих мирах. Мало того, он уже в первой своей жизни подготовил все важные плацдармы, все исходные точки для второй — не провинциального московского князя, а государя европейской державы. Едва был закончен процесс «собирания», продолжаться московская Реконкиста могла лишь на арене европейской политики.
До этого Русь была «вотчиной», родовой собственностью одной княжеской семьи. Теперь превращалась она в нечто принципиально отличное — в «отчину», в нацию, в члена европейской семьи народов. И соответственно «вотчинный уклад», «вотчинная ментальность» становились анахронизмом. «Отчина» — национальное государство — требовала новой идейной платформы, новых единых стандартов и норм национальной жизни, даже новых слов, обозначающих прежде не существовавшие понятия.
Судя по его действиям, великий князь хорошо это понимал. К сожалению, современным западным экспертам такое понимание дается с трудом. Уж не язык ли тому виною? Даже мы, говорящие по-русски, не сразу улавливаем разницу между словами «отчина» и «вотчина». Корень у них общий, да и по смыслу они частично совпадают — то, что досталось в наследство от отцов. В реальной политической жизни XV века, однако, значение этих слов разошлось до полной противоположности.
Слово «отчина» употреблялось теперь главным образом во внешнеполитическом контексте и звучало как «отчизна», «отечество». Оно наделялось высоким идейным смыслом: в нем воплощался призыв к восстановлению поруганной родины. А «вотчина» означала теперь не великокняжеский домен, как прежде, но лишь боярскую наследственную собственность.
Кстати, аналогичную внутреннюю трансформацию пережил и термин «старина». Он тоже стал звучать как политический лозунг, означающий общее прошлое всех русских земель. Вместе с лозунгом «отчины», под которым имелось в виду их общее будущее, он создавал цельную идеологическую конструкцию, и этот символ национального единства цементировал всю внешнеполитическую стратегию Ивана III.
А на английский оба слова переводятся одинаково — «патримония» (случается, впрочем, что путают их и отечественные авторы. Например, Николай Борисов, цитируя великокняжеское послание новгородцам, начинавшееся словами: «Что отчина моя Великий Новгород», так комментирует реакцию новгородцев: «Им не понравилось, что московский князь считает Новгород своей вотчиной»11.) Несмотря даже на то, что термин этот в послании не упоминался.
На этой языковой путанице вырос еще один миф о России как о «патримониальном государстве» — как о «вотчине», родовой собственности московских государей12. Но ведь достаточно просто задуматься: почему-то же сохранились в лексиконе оба термина! Ведь «отчина» не вытеснила «вотчину»: на право боярской собственности Иван III никогда не покушался. Как иначе мог бы привлечь он к себе князей и бояр из Литвы, из Твери и Рязани, бежавших к нему со своими вотчинами? На этой вотчинной основе и формировал он свою аристократическую элиту.
И сформировал он ее настолько мощной, что внуку его, Ивану Грозному, действительно исходившему из архаической «вотчинной» концепции государства как царской собственности, понадобились революция и тотальный террор, чтобы сломить сопротивление боярской элиты, созданной его дедом.
Но ведь толкование Грозного было всего лишь реакционной попыткой вернуть страну в догосударственную ее эпоху. Что сказать, однако, о современных экспертах, безоговорочно принимающих его «патримониальное» толкование, даже не заметив жесточайшего конфликта между политическими представлениями внука и деда?
ИСТОРИЧЕСКИЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
Сложность истории не всегда усложняет жизнь историка. Порою она облегчает нам споры. Я не знаю, например, как можно было бы сейчас опровергнуть «патримониальный» миф, наглядно показав читателю принципиальную разницу между традициями «отчины» и «вотчины», когда б не аналогичные акции в отношении Новгорода, предпринятые дедом и внуком и разделенные между собою столетием. Словно бы нарочно поставила история такой эксперимент, чтоб с графической, можно сказать, скульптурной рельефностью запечатлеть эту разницу. Все, что требуется в таких случаях от историка, — это просто ее заметить.