ПРОСТОЕ СРАВНЕНИЕ
Между тем эта приверженность Большому Стереотипу наиболее странно выглядит именно в России, чьи историки не могут ведь просто забыть о Пушкине, европейском поэте par excellence. И вообще обо всем предшествовавшем славянофильской моде последних трех четвертей XIX века европейском поколении России, к которому принадлежал Пушкин. О том самом, представлявшем, по словам Герцена, все, что было тогда «талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего в России»32.
Но решительно ведь невозможно представить себе, скажем, декабриста Никиту Муравьева декламирующим, подобно Достоевскому, на тему «единый народ-богоносец — русский народ»33. Или Михаила Лунина рассуждающим, как Бердяев, о «славянской расе во главе с Россией, [которая] призывается к определяющей роли в жизни человечества»34. Не было, больше того, не могло быть ничего подобного у пушкинского поколения. Там, где у славянофильствующих «империя», у декабристов была «федерация». Там, где у тех сверхдержавность, у них — нормальное европейское государство. Там, где у тех «мировое величие и призвание», у них — свобода. И уж во всяком случае, европеизм был для них естественным, как дыхание.
Достаточно ведь просто сравнить интеллектуальную элиту России поколения Пушкина с элитой поколения Достоевского, чтоб убедиться — даже общей почвы для спора быть у них не могло. Ну можете ли вы, право, представить себе обстоятельства, при которых нашли бы общий язык, скажем, Кондратий Рылеев, пошедший ради русской свободы на виселицу, и Константин Леонтьев, уверенный, что «русский народ специально не создан для свободы»?35 И как не задать, наблюдая этот потрясающий контраст, второй вопрос на засыпку: да откуда же, помилуйте, взялось в этой «монгольской империи» такое совершенно европейское поколение, как декабристы?
В ЧЕМ НЕ ПРАВ ПЕТР СТРУВЕ
Но если у старого «канона» нет ответа ни на вызов шестидесятников, ни на вопрос о происхождении одного из самых интеллектуально одаренных поколений России, то что из этого следует? Должен он по-прежнему оставаться для нас, как остается для неоевразийцев, Моисеевой скрижалью? Или все-таки согласимся с Федотовым, что он «давно уже звучит фальшью»? Тем более что на этом несообразности его не кончаются. С этого они начинаются. Вот, пожалуйста, еще одна.
Петр Бернгардович Струве писал в 1918-м в сборнике «Из глубины», что видит истоки российской трагедии в событиях 25 февраля 1730 года, когда Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала «Кондиции» Верховного тайного совета (по сути, конституцию послепетровской России). Я подробно описал эти события в книге «Тень Грозного царя»36, и нет поэтому надобности подробно их здесь повторять. Скажу лишь, что Струве и прав и не прав.
Прав он в том, что между 19 января и 25 февраля 1730 года Москва действительно оказалась в преддверии политической революции. Послепетровское поколение России точно так же, как столетие спустя декабристы, повернулось против самодержавия. «Русские, — доносил из Москвы французский резидент Маньян, — опасаются самовластного правления, которое может повторяться до тех пор, пока русские государи будут столь неограниченны, и вследствие этого они хотят уничтожить самодержавие»37. Подтверждает это и испанский посол герцог де Ли- рия: русские намерены, пишет он, «считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение ее жизни составить свой план управления на будущее... Твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, в которых еще не согласились: первая — следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента, вторая — взять пример с управления Польши, имея выборного монарха, руки которого связаны республикой, и третья — учредить республику по всей форме, без монарха. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще неизвестно»38.
На самом деле, как мы теперь знаем, не три, а тринадцать конституционных проектов циркулировали в том роковом месяце в московском обществе. Здесь-то и заключалась беда этого по сути декабристского поколения, неожиданно для самого себя вышедшего на политическую арену за столетие до декабристов. Не доверяли друг другу, не смогли договориться.
Но не причины поражения русских конституционалистов XVIII века нас здесь занимают. Ясно, что самодержавие — не лучшая школа для либеральной политики. Занимает нас само это почти невероятное явление антисамодержавной элиты в стране, едва очнувшейся от деспотизма. Это ведь все «птенцы гнезда Петрова», император лишь за пять лет до этого умер, а все модели их конституций заимствованы почему-то не из чингисхановского курултая, как следовало бы из Большого Стереотипа, но из Европы.