обществами, толстыми журналами, "Русскими Ведомостями". Новые времена -- новые песни.
Не скрою, в этой новой атмосфере и сам я подчас начинал себя чувствовать словно чуждым, далеким, слишком старомодным человеком. Тоже "человеком заката". Словно за бортом жизни, за бортом истории... И в сознании, своеобразно преломляясь, звучало тогда тютчевское:
Как грустно полусонной тенью
С изнеможением в кости
Навстречу солнцу и движенью
За новым племенем брести!..
И думалось, -- что же, будем, подобно Лаврецкому, приветствовать "племя молодое, незнакомое". Пусть ищет свое солнце, как мы искали (и ищем?) свое. Роптать не станем никогда. Да и нечего роптать: разве не все пути ведут в Рим и разве солнце, в конце-концов, не едино?..
Как бы то ни было, революция, несомненно, обзавелась социальным кислородом. У нее есть свои верные батальоны, на которые она может положиться при всяких обстоятельствах и в любом отношении. За границею часто говорят о "казенных демонстрациях", о "подстроенных народных протестах" на улицах Москвы. Я убедился, что власть имеет возможность в любой нужный момент организовать весьма внушительную манифестацию, которая будет вместе с тем вполне "искренной". Рабочие московского района в своей подавляющей массе настолько сжились с революцией и вжились в нее, что преданы ей за совесть, а не за страх. Они -аутентическая аудитория революции. Они выйдут на демонстрацию с искренним чувством и будут "протестовать" и "торжествовать", когда это нужно, от горячего, чистого сердца. Революционное воспитание и тренировка диктатуры сделали свое дело. Масса чувствует себя правящей и тогда, когда она управляема. Это ли не здравая диалектика власти? Это ли не логика революции?
Конечно, рабочие -- одно, а советские чиновники -- другое. У этих психология сложнее. Бывает, когда и служилое сословие Москвы выходит на улицу для восторгов или протестов. Тогда их стиль естественно меняется. Но, повторяю, в распоряжении правительства всегда имеются достаточные и верные кадры для демонстрации подлинных проявлений народного гнева и народной любви. Пусть капризен народный гнев и зыбка народная любовь, -- все же это фактор...
Аппарат власти налажен. Непосредственное окружение ему благоприятно. Разумеется, ему не изменить ни больших законов экономики, ни законов истории. Ему приходится быть гибким. И именно практичность, трезвость новых людей позволяет им успешно учиться у верховной наставницы и общей нашей правительницы -- всемудрой и всемогущей Жизни.
Иллюзии гибнут -- Идея пребывает...
(Вечер).
6-го августа.
Тайга. Проезжаем тайгу у Нижнеудинска. В открытое окно смотрит хмурый лес: сосны, лиственницы, березы. Моросит легкий дождичек. Хорошо. Благодать... Стога сена только-что собранного... Две лошаденки у костра... Косари... Белый ковер ромашек... Розовые цветы, нарядные... Быстро мелькают деревья... Сибирь.
Вчера, поздно вечером, когда поезд почему-то задержался на станции, вышел в поле. Светил молодой месяц, было тепло, пахло землей, зеленью, полынью, за станцией пели песню -- настоящую деревенскую песню...
Этот вязкий, горький запах полыни -- точно горькие думы земли... В них не меньше прелести и, пожалуй, больше подлинности, чем в ее салонных комплиментах -- розах, резеде, гелиотропах... Ведь у нее, старой, есть чему задуматься, есть чего пожалеть...
И так хочется вдыхать этот густой, шершавый аромат -- словно разгадываешь в нем "печаль полей", приобщаешься к ней, -- и в этом запахе, и в этой тянущейся песне глубже постигаешь и себя, и землю, и русскую судьбу...
Едем быстро, плывет бесконечный лес. Нет ему, кажется, конца-краю... Азия.
Возмущается сосед-француз:
-- У вас столько земли, и какая земля! Займитесь же ею! А вы вместо этого все мечтаете о том, как бы осчастливить других... Или -je demande mille pardons -- пускаетесь в авантюры, хватаясь за Корею, как царь, или за Монголию, как нынешнее ваше правительство. Ho-la-la!..
Что ему сказать, -
Умом России не понять.
Он этого не поймет. Он приятен, умен, интеллигентен. Чисто моется, гладко бреется. Пахнет от него одеколоном и мылом. Это очень хорошо, и нам до этого еще далеко. Но... где-ж понять ему, что ему России не понять?
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный...
Вот сейчас сидит напротив и читает по-французски Оссендовского "Боги, люди, звери". Захватил с собою из Парижа, дабы лучше проникнуться русской экзотикой. Беседуем. Я больше слушаю, любезно расспрашиваю, помалкиваю.
-- Нет, серьезно, если вы не хотите потерять последних симпатий во Франции, обуздайте Третий Интернационал. Я это говорю всем моим русским друзьям. Я это от всей души сказал и a monsieur le ministre (Семашке). Кстати, какой он достойный человек, brave homme! Et il aime sa patrie. Я убедился в Москве, как много он сделал для своей родины.
И снова, возвращаясь к Франции:
-- Вы не можете себе представить, как смешен этот Дорио с мароккскими своими выступлениями. Конечно, у нас свобода, пусть себе выбалтывается... Но все же ca nous embete enfin... А у вас -- такие пространства, такие богатства!..
Он много и резонно говорит о Дорио, о том, как вся нация против него и против Кашена, как их не боятся, как над ними смеются, как хороша жизнь во Франции, как легко преодолимы финансовые затруднения, -- а за всеми этими храбрыми словами чувствуется непрерывно какая-то глухая, глубокая тревога, душевная дрожь, и кажется, что в глазах его вот-вот промелькнет стихийный, смертный ужас. Вспоминается почему-то блоковское, -
И старый мир, как пес паршивый,
Стоит за ним, поджавши хвост...
И в его взглядах на плывущие целины, на тайгу в ее дикой красе, на просторы -- чудится ("иль это только снится мне?") бессильная, безнадежная, жадная зависть умирающего старика к юной жизни, к молодости, сильной уже одним тем, что перед нею -- будущее. Конечно, я не делюсь с ним этими мыслями -- снами....
-- Прекрасная страна. Вам хватит тут работы на сотни лет!..
Хватит. И это главное. Нет исчерпанности. Нет, правда, "святых камней", но зато есть святой огонь. Россия вся -- в порыве к будущему, вся im Werden. Этого не может, думаю, не чувствовать всякий, кто побывает в ней.
Но, быть-может, именно потому, что она "устремлена в будущее" и "грядущего взыскует", -- так много изъянов, так мало устойчивого равновесия в ее настоящем. Она "смотрит вдаль", любит "дальнее", -- и "ближнее" страдает, ближнее в беспокойстве. Пронизанной "Логосом", словно ей еще чужд "здравый смысл", -
...Но тебе сыздетства были любы -
По лесам глубоких скитов срубы.
По степям кочевья без дорог,
Вольные раздолья да вериги,
Самозванцы, воры да расстриги,
Соловьиный посвист да острог.
Вспоминается Достоевский:
-- Нужно быть, действительно, великим человеком, чтобы суметь устоять даже против здравого смысла.
И еще:
-- Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить без немцев и без труда.
Труд будет. Труд идет уже. Приходит, как мы видели, и трезвость, т.-е. тот же "здравый смысл". Все дело в том, чтобы "устоять" против него, даже и усвоив, претворив его в себя. А вот понадобятся ли немцы, пока неясно. Шпенглер уже пытается разрешить русское "недоразумение". Но неожиданно решает его в том смысле, что оно само разрешит себя, без немцев, безо всякой Европы.
Опять "диалектика": труд -- и "недоразумение", здравый смысл -- и "Логос", вериги -- и расстриги, немцы -- и Шпенглер. Лучше всего, впрочем, этой русской диалектике учиться не у Гегеля, а у Достоевского, Тютчева, отчасти Соловьева, Леонтьева...
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутоленной верой