Через полгода матушка немного разбогатела: ей возвратили тот клочок земель ее мужа, что еще не был продан.(94) К этому времени и она и я выздоровели.
— Как вы думаете, сударыня, на что вы жили после выхода из тюрьмы? — спросила ее однажды Нанетта.
— Не знаю; я ведь была больна. Ты продала серебро?
— Серебра уже давно нет в помине.
— Белье, драгоценности?
— У нас не осталось ровно ничего.
— На что же в таком случае мы жили?
— На деньги, которые каждую неделю присылал мне из своего убежища Жером; он строго наказал мне ничего не говорить вам, но теперь, сударыня, когда вы можете вернуть ему долг, я решила открыть вам этот секрет. Я все записывала: вот счет.
Матушка сумела спасти своего спасителя, заочно осужденного вместе с прочими участниками Террора: она спрятала его, а затем помогла ему бежать в Америку.
Вернулся он на родину лишь в эпоху Консульства; в Америке он сколотил небольшое состояние, которое приумножил, занимаясь в Париже торговлей земельными участками и домами.
Матушка обращалась с ним как с другом; бабушка моя, госпожа де Сабран, и мой дядя, возвратившись из эмиграции, осыпали его благодарностями — и все же он не пожелал стать завсегдатаем нашей гостиной. Он говорил матушке (я не воспроизвожу его слов буквально, ибо он был родом из Бордо и уснащал свою речь грубейшей бранью), так вот, он говорил примерно следующее: «Я зайду вас повидать, когда вы будете одна; вместе с другими гостями я приходить не стану. Ваши друзья примутся глядеть на меня как на диковинного зверя; вы — добрая душа и пригласите меня приходить еще, но я буду скверно себя чувствовать в вашей гостиной, а мне это не по нраву. Я рос не так, как вы, я говорю не так, как вы; нас учили разным вещам. Вы отплатили мне услугой за услугу — мы квиты. Безумные времена на миг сблизили нас; мы всегда сможем положиться друг на друга, но ладить мы не сумеем».
До последних дней своей жизни Жером следовал этим принципам. Матушка всегда оставалась ему верным и обязательным Другом; я перенял от нее чувство признательности к Жерому, и все же его лицо и повадка казались мне удивительными.
Жером никогда не говорил ни о политике, ни о религии; он безгранично доверял матушке и делился с нею всеми своими домашними горестями. Мы видели его не очень часто; умер он, когда я был еще ребенком, — в начале Империи.
Когда размышляешь о несчастьях, обрушившихся на мою мать, и о божественном заступничестве, столько раз спасавшем ее от смерти, исполняешься уверенности, что Господь уберег эту молодую женщину для радостей, способных вознаградить ее за все прошлые муки. Увы! на этом свете награды она не обрела. Разве не следовало мужчинам почтительно склоняться перед той, кого преследовала судьба и спасало небо, разве не следовало им стараться изгладить из ее памяти горестное прошлое? Но мужчины думают только о себе. Прекраснейшие годы своей чудом сохраненной жизни матушка потратила на борьбу с нищетой.
От огромного состояния моего деда, конфискованного и проданного за бесценок в пользу нации, нам остались одни долги. Правительство не утруждало себя расчетами с заимодавцами; оно забирало себе имущество, а уплату повинностей возлагало на Тех, кого само лишило каких бы то ни было средств к существованию.
Два десятка лет тянулись разорительные процессы, и лишь такой ценой мы сумели вырвать, с одной стороны, у нации, а с другой, у огромного числа несговорчивых кредиторов ту часть дедова состояния, что причиталась мне; я был кредитором, а не наследником своего деда, а матушка — моей опекуншей. Из любви ко мне она больше не вышла замуж;(95) к тому же, поскольку супруг ее погиб на плахе, она не чувствовала себя такой же свободной, как другие вдовы. Денежные наши дела, сложные и запутанные, постоянно мучили ее; вся моя юность прошла под знаком хлопот, связанных с нескончаемой ликвидацией имущества, как детство мое прошло под знаком ужаса перед эшафотом. Вечно колеблясь между страхом и надеждой, мы жили, борясь с нуждой; нам сулили богатство, но очень скоро непредвиденное препятствие, хитрость крючкотворов или проигранный процесс снова ввергали нас в нищету. Если я люблю роскошь, то причиной тому — лишения, которые мне пришлось претерпеть в ранней юности и которые на моих глазах сносила матушка. Меня мучила тягота, обычно неведомая детям, — нужда в деньгах; я был так близок с матерью, что видел все ее глазами. Впрочем, и на долю матушки выпадали счастливые мгновения. Через год после освобождения из тюрьмы она получила паспорт и, оставив меня в Лотарингии на попечении неизменной Нанетты, отправилась в Швейцарию, где ожидали ее мать и брат, не осмеливавшиеся пересечь границу Франции. Встреча эта, хотя и оживила воспоминания о прежних горестях, послужила всей семье немалым утешением.
Госпожа де Сабран считала свою дочь погибшей; она вновь увидела ее и убедилась, что несчастья лишь приумножили красоту молодой женщины и уподобили ее розе из романса, который, благодаря его тайному символическому смыслу, пользовался в ту пору в Европе огромной славой. Бабушка моя, живя в эмиграции, не могла во время Террора переписываться с дочерью, но ей удалось переправить в тюрьму трогательные и остроумные строки, написанные на мотив Жан-Жаковой песенки(96):
На мотив: «Я посадил его, взлелеял…»
Желание исполнилось, розовый куст расцвел вновь, а дети снова припали к материнской груди.
Поездка в Швейцарию стала одним из счастливейших событий в жизни моей матери. Бабушка моя принадлежала к числу умнейших и любезнейших женщин своего времени; дядя мой, Эльзеар де Сабран, не по годам прозорливый, учил старшую сестру постигать красоты незнакомого ей величественного края. Рассказы матушки об этой поре были исполнены поэтического очарования; на смену трагедии пришла пастораль.
Узы дружбы связывали госпожу де Сабран с Лафатером(97), и она отвезла свою дочь в Цюрих, дабы представить ее оракулу тогдашней философии. Взглянув на матушку, великий физиогномист воскликнул, обращаясь к госпоже де Сабран:
— О сударыня! Вы счастливейшая из матерей! Дочь ваша — само чистосердечие! Никогда еще я не видел лица столь прозрачного — по нему можно читать мысли.