И Россия еще гордится отменой смертной казни[1]! Умерьте ваше рвение, отмените хотя бы ложь, которая царит во всем, искажает и отравляет все у вас, — и вы тем самым сделаете довольно для блага человечества.
Родные ссыльных, семья Трубецких, родовитая знать, живут в Петербурге{25} и бывают при дворе{26}!!! Вот дух, достоинство, независимость русской аристократии. В этой империи насилия страх оправдывает все!.. более того, он всегда в почете. Страх, пышно именуемый осторожностью и умеренностью, — единственная заслуга, которая никогда не остается незамеченной.
Здесь находятся люди, которые обвиняют княгиню Трубецкую в глупости. «Разве она не может одна вернуться в Петербург?!» — восклицают они. Мелкая низость, подлая трусливая месть! Бегите страны, где закон запрещает убивать, но зато разрешает сживать со свету целые семьи во имя политического фанатизма, который служит для того, чтобы оправдывать любую жестокость.
Сомнений больше нет; все решено: я вынес наконец суждение о Николае I…{27} Это человек с твердым характером и непреклонной волей — без этих качеств невозможно стать тюремщиком третьей части земного шара; но ему не хватает великодушия: его злоупотребления властью слишком убедительно мне это доказывают. Да простит ему Бог; к счастью, я больше его не увижу! Я высказал бы ему все, что думаю об этой истории, а это было бы чрезвычайной дерзостью… Впрочем, своей неуместной отвагой я еще больше отягчил бы положение несчастных, в чью защиту самочинно выступил бы, и погубил бы себя[2].
Какое сердце не обольется кровью при мысли о добровольной пытке бедной матери? Боже мой! Если ты уготовил самой возвышенной добродетели такую участь на земле, то открой ей путь на небо, распахни райские врата до срока!.. Можно ли вообразить себе, что испытывает эта женщина, глядя на своих детей и вместе с мужем пытаясь восполнить им недостающее образование? Образование!.. Для нумерованного скота это настоящий яд! И однако, будучи светскими людьми, получившими такое же воспитание, как мы, могут ли отец и мать покориться и преподать своим детям лишь то, что тем следует знать, дабы быть счастливыми в сибирской колонии? Могут ли они отречься от всех своих воспоминаний, всех своих привычек, чтобы скрыть от ни в чем не повинных жертв супружеской любви их горестное положение? Не внушит ли врожденное благородство этим юным дикарям желаний, которым не суждено осуществиться? Какая опасность, какие терзания для них и какая смертная мука для их матери! Эта нравственная пытка, вкупе со столькими физическими страданиями, кажется мне страшным сном, от которого я никак не могу очнуться; со вчерашнего утра этот кошмар неотступно преследует меня; я каждую минуту думаю: что делает сейчас княгиня Трубецкая? Что говорит она своим детям? Какими глазами смотрит на них? Чего просит она у Бога для этих созданий, проклятых еще до рождения тем, кто является для России наместником Бога на земле? Ах, эта пытка, которая обрушивается на невинное потомство, позорит весь народ!
В заключение я приведу цитату из Данте, она здесь весьма к месту. Заучивая эти стихи наизусть, я и не подозревал, что однажды они прозвучат для меня зловещим намеком:
1
Для чего служат установления в стране, где правительство не подчиняется никаким законам, где народ бесправен и правосудие ему показывают лишь издали, как достопримечательность, которая существует при условии, что никто ее не трогает: так собаке показывают лакомый кусок и бьют, когда она хочет к нему приблизиться. Кажется, будто спишь и видишь сон, когда, зная о существовании столь жестокого произвола, читаешь в брошюре Якова Толстого «Взгляд на российское законодательство», включающей беглый обзор правления в этой стране, смехотворные слова: «Именно она (императрица Елизавета) издала указ об отмене смертной казни; Елизавета решила этот трудный вопрос, который тщетно изучали, опровергали и обсуждали со всех сторон самые просвещенные публицисты, криминалисты и правоведы почти сто лет тому назад в стране, которую не перестают называть землею варваров». Автор произносит свое похвальное слово совершенно непринужденно, и этот гимн дает нам представление о том, как русские понимают цивилизацию. На самом деле до сих пор Россия осуществляла прогресс в области политики и законности только на словах; судя по тому, как соблюдаются в этой стране законы, их можно безбоязненно смягчить. Таким же образом благодаря противоположной системе их ужесточали в Западной Европе в средние века — и тоже без толку! Надо бы сказать русским: для начала издайте указ, позволяющий жить, а потом уже будете мудрить с уголовным правом.
В 1836 году какой-то молодой человек соблазнил сестру некоего господина Павлова(Николай Матвеевич Павлов, титулярный советник, помощник бухгалтера Артиллерийского департамента Военного министерства, 28 апреля 1836 г. смертельно ранил соблазнившего его сестру А. Ф. Апрелева. По приговору военного суда Павлов был лишен прав состояния и отправлен на Кавказ солдатом с правом выслуги, но вскоре умер от случайной раны, которую получил, когда его лишали дворянства, при ритуальном переломе шпаги над головой. По свидетельству Никитенко, «публика страшно восстала против Павлова как «гнусного убийцы», а министр народного просвещения <С. С. Уваров> наложил эмбарго на все французские романы и повести, особенно Дюма, считая их виновными в убийстве Апрелева» (Никитенко. Т. 1. С. 183).) и отказался на ней жениться, несмотря на предупреждение брата. Узнав, что соблазнитель собирается взять в жены другую барышню, господин Павлов пришел к его дому и, когда свадебный кортеж возвратился из церкви, заколол обидчика. Назавтра Павлов был разжалован и выслан; однако, узнав все обстоятельства дела, император отменил свой первоначальный приговор!.. Через день убийца был оправдан.
Когда слушалось дело Алибо(Луи Алибо (1810–1836) совершил неудачное покушение на короля Луи Филиппа 25 июня 1836 года.), один русский, отнюдь не крестьянин, а племянник одного из самых мудрых и влиятельных людей в России, возмущался французским правительством: «Что за страна! — восклицал он. — Судить такое чудовище!.. Почему его не казнили на следующий же день после покушения!»
Вот каково представление русских о почтении, с которым следует относиться к государю и к правосудию.
Маленькая брошюра Якова Толстого — не что иное, как гимн в прозе деспотизму(В финале брошюры «Взгляд на российское законодательство», вышедшей в начале 1840 г., Толстой противопоставляет российское государственное устройство «софистике нынешних утопистов» (то есть республиканцев или сторонников конституционной монархии). Под пером Толстого российская действительность («плод воли одного человека, не стесненного в осуществлении своей власти») предстает идеалом порядка и спокойствия; жизнь в России, пишет Толстой, «не смущаема политическими разладами и страстными выкриками буйной толпы». Автор брошюры настаивает на том, что «власть одного» гораздо полезнее и лучше, чем власть парламентов — власть большинства, она же «коллективная тирания». Рецензии, которыми отозвались на брошюру парижские газеты (по преимуществу те самые, кого из российского государственного бюджета «подкармливал» сам Толстой), были выдержаны в самом хвалебном духе и подчеркивали, вслед за Толстым, преимущества монархической формы правления, основанной на принципах «вечных и повсеместных», перед «шаткими западными конституциями», преимущества русской цивилизации перед «искусственными цивилизациями Запада» (Quotidienne, 6 февраля 1840 г.), так что в результате Россия представала как идеал, до которого очень далеко западным странам с их крикливыми парламентами. Рецензент газеты «La France» (22–23 января 1840 г.) даже предлагал переделать известную строку Вольтера: «Сегодня с Севера к нам солнце воссияло» — на новый лад: «Сегодня с Севера к нам разум воссиял» (напротив, парижский орган польской эмиграции «Le Polonais» еще в феврале 1834 г. предлагал читать эту строку как: «Сегодня с Севера является к нам ужас»), Кюстин, возможно, полемизирует в книге не только с самой брошюрой Толстого, но и с тем ее толкованием, какое предлагали легитимистские газеты (см. продолжение его спора с Толстым в наст. томе на с. 102).), который он без конца то ли преднамеренно, то ли по простоте душевной путает с конституционной монархией; это произведение ценно признаниями, которое облечены в нем в форму похвал: впрочем, оно выдержано в официальном тоне, как все, что публикуют русские, не желающие навлечь на себя неприятности в своем отечестве. Вот несколько примеров невинного ласкательства, которое в другой стране сочли бы оскорблением; но здесь процветает неприкрытая лесть. Автор превозносит Николая I за реформы в российском законодательстве. Благодаря этим усовершенствованиям, говорит он, «впредь ни одного дворянина не имеют права заковать в кандалы, каков бы ни был приговор». Эта заслуга законодателя при сопоставлении с деяниями императора и в особенности с событиями, о которых вы только что прочитали, показывает, в какой мере можно доверять законам этой страны и тем людям, которые гордятся то их мягкостью, то их действенностью. В другом месте тот же самый придворный… простите! писатель — продолжает петь хвалы тому, что он принимает за конституцию своей несчастной страны, и превозносит это государственное устройство в следующих выражениях: «В России закон, который исходит непосредственно от государя, приобретает больше силы, нежели те, которые приняты сенатом, по той причине, что народ с
Уверенность, с какой высказана эта лесть, делает всякие замечания излишними, никакая сатира не могла бы нанести более верный удар, чем такая похвала. Точка зрения, избранная писателем, человеком светским, остроумным, толковым, больше говорит о законности в стране, вернее, о путанице в религиозных, политических и правовых вопросах, которую называют в России общественным порядком, о жизни, духе, мнениях и нравах русских, чем все, что я мог бы вам изложить в нескольких томах моих размышлений.
2
Издавая мои путевые заметки, я этого не боюсь, ибо, откровенно высказывая свое мнение обо всем, что вижу, не могу вызвать подозрения в том, что говорю по чьему-либо наущению.