Порой я готов разделить предрассудки этого народа. Энтузиазм заразителен, когда он всеобщий или кажется таковым; но в тяжелые минуты я вспоминаю о Сибири, этой необходимой пособнице московской цивилизации, и сразу вновь обретаю покой и независимость.
Политическая вера здесь крепче веры в Бога; единство православной Церкви — всего лишь видимость: секты, принужденные молчать и ловко замалчиваемые господствующей церковью, уходят в подполье; но невозможно вечно затыкать рот народу: рано или поздно он скажет свое слово: религия, политика — все возвысят голос, все захотят в конце концов объясниться. Ведь как только этот безмолвный народ заговорит, поднимется столько споров, что весь мир удивится и подумает, будто вернулись времена Вавилонского столпотворения: именно религиозные распри приведут однажды Россию к общественному перевороту.
Когда я оказываюсь вблизи императора и вижу его величавое достоинство, его красоту, я восхищаюсь этим чудом; человек на своем месте — всюду редкость, но на троне — это феникс. Я рад, что мне довелось жить в эти дивные времена, ибо есть люди, которые любят хулить, я же люблю хвалить.
Однако я с пристальным вниманием изучаю предметы моего почтения; поэтому когда я приближаюсь к этому единственному на земле человеку, мне чудится, будто у него два лика, как у Януса{10}, и что слова «гнет», «ссылка», «подавление» или заменяющее их слово «Сибирь» запечатлелись на том лике, который мне не виден.
Мысль эта преследует меня неотступно, даже когда я с ним говорю. Напрасно я пытаюсь думать лишь о своих словах, воображению моему невольно представляется путь из Варшавы в Тобольск, и одно только слово «Варшава» пробуждает во мне недоверие.
Знаете ли вы, что в этот час дороги Азии снова запружены ссыльными, отторгнутыми от родного очага, которые пешком идут искать смерти, как скот покидает пастбище и идет на бойню? Монарший гнев обрушился на них после так называемого польского заговора{11}, заговора «молодых безумцев», которые стали бы героями, если бы он удался; впрочем, обреченность их попыток, мне кажется, лишь подчеркивает их нравственное величие. Сердце мое обливается кровью при мысли о ссыльных, об их семьях, об их родине!.. Что станется, когда притеснители выселят из этого уголка земли, где еще недавно процветало рыцарство, цвет старой Европы, самых благородных и отважных ее сынов, в Татарию? Тогда они кончат набивать свой политический ледник и насладятся победой сполна: Сибирь станет царством, а Польша — пустыней.
Можно ли произносить слово «либерализм» и не краснеть от стыда при мысли, что в Европе существует народ, который был независимым, а ныне не знает иной свободы, кроме свободы отступничества? Когда русские обращают против Запада оружие, которое они с успехом применяют против Азии, они забывают, что средства, способствующие прогрессу у калмыков, являются преступлением по отношению к народу, далеко ушедшему по пути цивилизации. Вы видите, как старательно я избегаю слова «тирания», хотя оно напрашивается: ведь оно дало бы оружие против меня людям, от которых все и без того страдают. Эти люди всегда готовы кричать о «подстрекательстве к бунту»{12}. На доводы они отвечают молчанием, этим доводом сильного; на возмущение — презрением, этим правом слабого, узурпированным сильным; зная их тактику, я не хочу вызывать у них улыбку… Но о чем мне тревожиться? Ведь полистав мою книгу, они не станут ее читать; они изымут ее из обращения и запретят всякое упоминание о ней; эта книга не будет существовать, они сделают вид, словно для них и у них она и не существовала{13}; их правительство, подобно их Церкви, защищается, притворяясь немым; такая политика процветала доселе и будет процветать и впредь в стране, где расстояния, оторванность людей друг от друга, болота, леса и зимы заменяют тем, кто отдает приказания, совесть, а тем, кто эти приказания исполняет, — терпение{14}.
Я не устаю повторять: революция в России будет тем ужаснее, что она свершится во имя религии: русская политика в конце концов растворила Церковь в Государстве, смешала небо и землю: человек, который смотрит на своего повелителя как на Бога, надеется попасть в рай единственно милостью императора.