Ужъ вечерeло. Я вышелъ во дворъ. Жена начальника заставы стояла на колeняхъ у крыльца, и въ ея засученныхъ рукахъ была наша многострадальная кастрюля, изъ которой когда-то какая-то неизвeстная мнe подпорожская дeвочка пыталась тепломъ своего голоднаго тeльца извлечь полпуда замороженныхъ лагерныхъ щей, которая прошла нашъ первый побeгъ, лагерь и шестнадцать сутокъ скитанiй по карельской тайгe. Жена начальника заставы явственно пыталась привести эту кастрюлю въ христiанскiй видъ. Женщина была вооружена какими-то тряпками, щетками и {482} порошками и старалась честно. Въ дорогe мы эту кастрюлю, конечно, не чистили. Копоть костровъ въeлась въ мельчайшiя поры аллюминiя. Исходная цилиндрическая форма отъ ударовъ о камни, о стволы деревьевъ и отъ многаго другого превратилась во что-то, не имeющее никакого адэкватнаго термина даже въ геометрiи Лобачевскаго, а вотъ стоитъ женщина на колeняхъ и треть этотъ аллюминiевый обломокъ крушенiя. Я сталъ объяснять ей, что этого дeлать не стоитъ, что эта кастрюля уже отжила свой, исполненный приключенiями, вeкъ. Женщина понимала плохо. На крыльцо вышелъ Юра, и мы соединенными усилiями какъ-то договорились. Женщина оставила кастрюлю и оглядeла насъ взглядомъ, въ которомъ ясно чувствовалась непреоборимая женская тенденцiя поступить съ нами приблизительно такъ же, какъ и съ этой кастрюлей: оттереть, вымыть, заштопать, пришить пуговицы и уложить спать. Я не удержался: взялъ грязную руку женщины и поцeловалъ ее. А на душe -- было очень плохо...
Видимо, какъ-то плохо было и Юрe. Мы постояли подъ потемнeвшимъ уже небомъ и потомъ пошли къ склону холма надъ озеромъ. Конечно, этого дeлать не слeдовало бы. Конечно, мы, какъ бы тамъ ни обращались съ нами, были арестованными, и не надо было давать повода хотя бы тeмъ же пограничникамъ подчеркивать этотъ оффицiальный фактъ. Но никто его не подчеркнулъ.
Мы усeлись на склонe холма. Передъ нами разстилалась свeтло-свинцовая гладь озера, дальше, къ востоку отъ него, дремучей и черной щетиной поднималась тайга, по которой, Богъ дастъ, намъ никогда больше не придется бродить. Еще дальше къ востоку шли безконечные просторы нашей родины, въ которую, Богъ знаетъ, удастся-ли намъ вернуться.
Я досталъ изъ кармана коробку папиросъ, которой насъ снабдилъ начальникъ заставы. Юра протянулъ руку: "Дай и мнe"...
-- "Съ чего ты это?"
-- "Да, такъ"...
Я чиркнулъ спичку. Юра неумeло закурилъ и поморщился. Сидeли и молчали. Надъ небомъ востока появились первыя звeзды онe гдe-то тамъ свeтилась и надъ Салтыковкой, и надъ Москвой, и надъ Медвeжьей Горой, и надъ Магнитогорскомъ, только, пожалуй, въ Магнитогорскe на нихъ и смотрeть-то некому -- не до того... А на душe было неожиданно и замeчательно паршиво...
У ПОГРАНИЧНИКОВЪ
Повидимому, мы оба чувствовали себя какими-то обломками крушенiя -- the derelicts. Пока боролись за жизнь, за свободу, за какое-то человeчье житье, за право чувствовать себя не удобренiемъ для грядущихъ озимей соцiализма, а людьми -- я, въ частности, по въeвшимся въ душу журнальнымъ инстинктамъ -за право говорить о томъ, что я видeлъ и чувствовалъ; пока мы, выражаясь поэтически, напрягали свои бицепсы въ борьбe съ разъяренными волнами соцiалистическаго кабака, -- все было какъ-то просто и прямо... Странно: самое простое время было въ тайгe. Никакихъ {483} проблемъ. Нужно было только одно -- идти на западъ. Вотъ и шли. Пришли.
И, словно вылившись изъ шторма, сидeли мы на неизвeстномъ намъ берегу и смотрeли туда, на востокъ, гдe въ волнахъ коммунистическаго террора и соцiалистическаго кабака гибнетъ столько родныхъ намъ людей... Много запоздалыхъ мыслей и чувствъ лeзло въ голову... Да, проворонили нашу родину. Въ частности, проворонилъ и я -- что ужъ тутъ грeха таить. Патрiотизмъ? Любовь къ родинe? Кто боролся просто за это? Боролись: за усадьбу, за программу, за партiю, за церковь, за демократiю, за самодержавiе... Я боролся за семью. Борисъ боролся за скаутизмъ. Нужно было, давно нужно было понять, что внe родины -- нeтъ ни черта: ни усадьбы, ни семьи, ни скаутизма, ни карьеры, ни демократiи, ни самодержавiя -- ничего нeтъ. Родина -- какъ кантовскiя категорiи времени и пространства; внe этихъ категорiй -- пустота, Urnichts. И вотъ -- проворонили...
И эти финны... Таежный мужичекъ, пограничные солдаты, жена начальника заставы. Я вспомнилъ финскихъ идеалистическихъ и коммунистическихъ карасей, прieхавшихъ въ СССР изъ Америки, ограбленныхъ, какъ липки, и голодавшихъ на Уралe и на Алтаe, вспомнилъ лица финскихъ "бeженцевъ" въ ленинградской пересылкe -- лица, въ которыхъ отъ голода глаза ушли куда-то въ глубину черепа и губы ссохлись, обнажая кости челюстей... Вспомнился грузовикъ съ финскими бeженцами въ Карелiи, въ селe Койкоры... Да, ихъ принимали не такъ, какъ принимаютъ здeсь насъ... На чашку кофе ихъ не приглашали и кастрюль имъ не пытались чистить... Очень ли мы правы, говоря о русской общечеловeчности и дружественности?.. Очень ли ужъ мы правы, противопоставляя "матерiалистическiй Западъ" идеалистической русской душe?
Юра сидeлъ съ потухшей папиросой въ зубахъ и глядя, какъ и я, на востокъ, поверхъ озера и тайги... Замeтивъ мой взглядъ, онъ посмотрeлъ на меня и кисло улыбнулся, вeроятно, ему тоже пришла въ голову какая-то параллель между тeмъ, какъ встрeчаютъ людей тамъ и какъ встрeчаютъ ихъ здeсь... Да, объяснить можно, но дать почувствовать -- нельзя. Юра, собственно, Россiи не видалъ. Онъ видeлъ соцiализмъ, Москву, Салтыковку, людей, умирающихъ отъ малярiи на улицахъ Дербента, снесенныя артиллерiей села Украины, лагерь въ Чустроe, одиночку ГПУ, лагерь ББК. Можетъ быть, не слeдовало ему всего этого показывать?.. А -- какъ не показать?
Юра попросилъ у меня спички. Снова зажегъ папиросу, руки слегка дрожали. Онъ ухмыльнулся еще разъ, совсeмъ уже дeланно и кисло, и спросилъ: "Помнишь, какъ мы за керосиномъ eздили?"... Меня передернуло...
Это было въ декабрe 1931 года. Юра только что прieхалъ изъ буржуазнаго Берлина. Въ нашей Салтыковкe мы сидeли безъ свeта -- керосина не было. Поeхали въ Москву за керосиномъ. Стали въ очередь въ четыре часа утра. Мерзли до десяти. Я принялъ на себя административныя обязанности и сталъ выстраивать {484} очередь, вслeдствiе чего, когда лавченка открылась, я наполнилъ два пятилитровыхъ бидона внe очереди и сверхъ нормы. Кое-кто сталъ протестовать. Кое-кто полeзъ драться. Изъ за десяти литровъ керосина, изъ-за пятiалтыннаго по "нормамъ" "проклятаго царскаго режима", были пущены въ ходъ кулаки... Что это? Россiя? А какую иную Россiю видалъ Юра?
Конечно, можно бы утeшаться тeмъ, что путемъ этакой "прививки" съ соцiализмомъ въ Россiи покончено навсегда. Можно бы найти еще нeсколько столь же утeшительныхъ точекъ зрeнiя, но въ тотъ вечеръ утeшенiя какъ-то въ голову не лeзли. Сзади насъ догоралъ позднiй лeтнiй закатъ. Съ крыльца раздался веселый голосъ маленькаго пограничника, голосъ явственно звалъ насъ. Мы поднялись. На востокe багровeли, точно облитыя кровью красныя знамена, освeщенныя уже невиднымъ намъ солнцемъ, облака и глухо шумeла тайга...
Маленькiй пограничникъ, дeйствительно, звалъ насъ. Въ небольшой чистенькой кухнe стоялъ столъ, уставленный всякими съeстными благами, на которыя Юра посмотрeлъ съ великимъ сожалeнiемъ: eсть было больше некуда. Жена начальника заставы, которая, видимо, въ этой маленькой "семейной" казармe была полной хозяйкой, думаю, болeе самодержавной, чeмъ и самъ начальникъ, пыталась было уговорить Юру и меня съeсть что-нибудь еще -- это было безнадежное предпрiятiе. Мы отнекивались и отказывались, пограничники о чемъ-то весело пересмeивались, изъ спутанныхъ ихъ жестовъ я понялъ, что они спрашиваютъ, есть ли въ Россiи такое обилiе. Въ Россiи его не было, но говорить объ этомъ не хотeлось. Юра попытался было объяснить: Россiя это -одно, а коммунизмъ это -- другое. Для вящей понятливости онъ въ русскiй языкъ вставлялъ нeмецкiя, французскiя и англiйскiя слова, которыя пограничникамъ были не на много понятнeе русскихъ. Потомъ перешли на рисунки. Путемъ очень сложной и путанной символики намъ, повидимому, все же удалось объяснить нeкоторую разницу между русскимъ и большевикомъ. Не знаю, впрочемъ, стоило ли ее объяснять. Насъ, во всякомъ случаe, встрeчали не какъ большевиковъ. Нашъ маленькiй пограничникъ тоже взялся за карандашъ. Изъ его жестовъ и рисунковъ мы поняли, что онъ имeетъ медаль за отличную стрeльбу -медаль эта висeла у него на штанахъ -- и что на озерe они ловятъ форелей и стрeляютъ дикихъ утокъ. Начальникъ заставы къ этимъ уткамъ дорисовалъ еще что-то, слегка похожее на тетерева. Житье здeсь, видимо, было совсeмъ спокойное... Жена начальника заставы погнала насъ всeхъ спать: и меня съ Юрой, и пограничниковъ, и начальника заставы. Для насъ были уже уготованы двe постели: настоящiя, всамдeлишныя, человeческiя постели. Какъ-то неудобно было лeзть со своими грязными ногами подъ грубыя, но бeлоснeжно-чистыя простыни, какъ-то неловко было за нашу лагерную рвань, какъ-то обидно было, что эту рвань наши пограничники считаютъ не большевицкой, а русской рванью.