И завершающая «особость» (вайшеша — как говорят в индийской метафизике, то есть особенность не психологическая, а метафизическая) Достоевского — в необычайной, неслыханной интенсивности и качестве его любви к России. Здесь с ним может сравниться только Есенин, гениальность которого была, несомненно, связана с принципом именно русской гениальности. А между ними — Блок, но о нем разговор не кончен. Теперь время немного коснуться Н.В. Гоголя и его России. Все тексты здесь хорошо известны, но «текст» становится абсолютно новым, если на него взглянуть с иной, чем обычно, стороны. Два великих, всем известных отрывка из «Мертвых душ» являются классическими и ключевыми для гоголевского отношения к России: «Русь, Русь, вижу тебя…» и «Не так ли и ты, Русь…» Что, однако, может быть в них самым глубоким для нас в смысле исследования и воссоздания русской идеи из тьмы скрыто-сокровенного? Прежде всего, «какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе (к России. — Ю.М.)» и опять: «какая непостижимая связь таится между нами?» Вспомним, это — тот же мотив, который все время звучал в русской поэзии, но здесь, пожалуй, слово «непостижимая» все больше сближается со «сверхъестественным» («неестественной властью осветились мои очи», когда русское «пространство страшною силой отразилось во глубине моей»). Слово «сверхъестественное» или, точнее, «вышеестественное» по смыслу означает пришедшее из других, высших миров, ибо все, что принадлежит нашему миру, для нас «естественно».
Здесь, на мой взгляд, во всех этих двух отрывках в целом, интуитивно или даже бессознательно выражена также связь России с силами, которые связаны с ней и охраняют ее. Второй важный момент — замечание о «переживании» тоски. Но подлинное значение принципа «русской тоски», проходящей красной нитью через нашу культуру, будет определено в итоге. И наконец, знаменитый финал «Мертвых душ» — о «наводящем ужас движении», о том, «Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа» — это место часто интерпретировалось только в социально-историческом ключе, между тем как ее метафизический смысл совершенно меняет всю картину, и русская метафизическая доктрина должна ответить на вопрос, почему «не дает ответа»…
Гоголь, при всей своей великой интуиции, только ставил такие вопросы (и в этом уже его исключительная заслуга), но ответить на них было трудно даже для него… Велико незнание России посреди России» — признавался он. Но причина этого не в нашей мнимой духовной «незрелости», а в бесконечной, превосходящей всякое воображение непомерности России.
Обратимся теперь к другому провидцу идеи русской — скромному, мало понятному по образу жизни, но «тихому» Гончарову. Речь, конечно, может идти только о его романе «Обломов». Психоаналитический или социальный анализ этого образа, в силу ничтожности таких подходов, ничего глубинного и тем более русского не дает.
Если же говорить о философской интерпретации этого романа, то здесь можно отметить не отрешенность Обломова от мира, а, скорее, «отвращение» не только к обычной мелкой «активности» и обыденности, но и ко всякой оформленности, воплощенности, определенности, фиксации (черту России, которая не раз отмечалась как русскими, в частности Флоровским, так и западными исследователями). Но подоплека такого «отвращения» имеет явные, метафизические смыслы, ибо говорит она о том, что Русская Душа отворачивается от всего «фиксированного» во имя того, что скрывается за «туманом» великой неопределенности и хаоса…
Обломов отказывается от «жизни», потому что не видит в ней ничего, что его по-настоящему привлекает — и отсюда паралич воли, а не наоборот. «Не видит» же он «ничего» (кроме опостылевшей «обыденности»), потому что его «личная» душа не воплощена до полного мистического архетипа Русской Души. В этом его трагедия — ибо, отвращаясь от «обыденности», он не идет дальше. Его неудачная жизнь — это плата за грандиозность Русской Души, точнее, за неполное воплощение.
Завесу над «тайной» немного приподнимает творчество другого великого писателя — Андрея Платонова. Вообще говоря, настоящее осмысление Платонова — дело будущего. Но здесь необходимо подчеркнуть следующее: герои Платонова (я имею в виду его лучшие вещи, «Котлован», «Чевенгур» и т. п.) — это анти-Обломовы в том смысле, что они не только вышли из «обыденности», но и активно живут и действуют в достигнутой «неординарности». Произведения Платонова — это мир выпадения из рациональной вселенной, достигнутый как результат высшей «отключенности» его героев и их связи с первобытным, но великим хаосом. Одновременно — мы видим там стремление к «последней правде», в ее, однако, самом тайно-архаическом значении. Это явно перерастает смысл социальной утопии,[13] здесь говорится о попытке прийти к некоему планетарному раю. Но дело не только в этом. Два момента творчества Платонова имеют (в плане русской метафизики) особое значение: прежде всего его язык и потом концепция бытия. О русском языке как об одном из величайших проявлений русского гения — будет речь впереди, но нельзя не отметить здесь некоторые необычные особенности платоновского «языка» (а следовательно, и «духа»): уход в провал, в нарушение логической структуры, но таким образом, что благодаря этому «нарушению» проявляется реальность, неуловимая обычным строем языка. Это некий «обход» рационального, высшая нелепость, благодаря которой выявляется некий постоянно присутствующий в нас второй план русского бытия — текущий не только в потемках и тайниках нашей души, но и ясно выраженный в самой русской жизни. Этот таинственный второй план русского бытия (вторая реальность) проявляется во всей нашей жизни, вплетаясь в ее «повседневность» и внешне уживаясь с неизбежной дозой «рационализма».
Я предлагаю, например, читателю провести глубокую медитацию, размышление хотя бы над таким текстом из Платонова (имея в виду его язык и внутренний смысл): «…в природе не было прежней тревоги… революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней темноте человека». Или «с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество».
Такого рода «предложений», если так можно выразиться, особенно много в гениальном «Котловане». Примечательно выражение «мирная тоска», то есть тоска, когда сняты противоречия и «прежняя тревога» обычной жизни, но тем не менее тоска остается, даже когда все хорошо и мирно и все противоречия сняты.
Другая сторона русской тоски и такой необыденной «обыденности» русской жизни (и даже ее второго плана) резко проявлена в некоторых, произведениях Горького (вот, кстати, почему творчество Горького любил интуитивист Блок). Горький, в отличие от Платонова, был «традиционный реалист» и очень точный и верный наблюдатель русской, особенно провинциальной жизни. Это тем более ценно, так как в этих произведениях («Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Исповедь», некоторые рассказы из цикла «По Руси» и т. д.) мы фактически видим тот же второй план русской жизни, но только выраженный «на поверхности», «реалистическим», почти «документальным» языком свидетеля.
Эти произведения Горького хорошо известны, но дело в их глубинно-подлинном понимании — в них, конечно, речь идет не только о социальной (или даже психологической) «неустроенности» (это только на поверхности), а об экзистенциальном потоке вопросов и внутренних тенденций в душе людей, причем в провинции, где нет налета «образованности», только затемняющей видение глубинности бытия, в провинции, где все архаически-тайное обнажено и открыто. Именно там этот «второй план» русской жизни и проявляется во всем своем великом течении.
Прелюдией являются вопросы: «Томит меня, а что томит — неизвестно мне… Душу забывать не надо — это точно. Но чего она хочет? (кабы я мог это понимать)». (Горький, «Тоска»). Далее — поток (только надо читать эти вещи внимательно, наблюдая и открывая этот «второй план») идет сквозь описания «обычной жизни».
13
Очевидно, что «революция» для Платонова означала попытку создания странного земного рая, где нет ни Бога, ни дьявола, а одно бесконечное человеческое бытие.