Выбрать главу
[143], сводятся к обычным наветам бестужевского клана. Если верить Гольцу, выходило, что Россия, Австрия, Англия и Дания объединились исключительно «с коварной целью нанести урон Швеции»{506}, августейшей же персоне прусского короля ровным счетом ничего не грозит. «Дипломатишко»[144] явно был не в силах вникнуть в ситуацию, к несчастью, вдвойне щекотливую; он слишком часто превращал переписку с Потсдамом в простое чередование вопросов и ответов. Письма его не содержали ни малейшей попытки анализа, кишели противоречиями и описывали положение дел так, словно со времен Мардефельда и Финкенштейна ничего не изменилось{507}. Фридрих и его подчиненные, ведавшие иностранными делами, узнавали гораздо больше из писем Рода или перлюстрированных донесений Корфа, чрезвычайных посланников Пруссии и России в Стокгольме; порой королю приходилось даже исправлять сведения, поступавшие от Гольца. Ссылки на недоверчивость, осторожность и скрытность, которые царят при русском дворе и «отличают его от всех прочих дворов европейских»{508}, короля не интересовали, если не сопровождались конкретными примерами. Просьбы же посланника простить ему его «лаконизм», объясняющийся якобы «отсутствием новостей», не трогали короля и нисколько его не убеждали{509}. Австрийский, английский, датский и саксонский представители сумели отгородиться от несчастного пруссака непроницаемыми барьерами. Бестужев зорко следил за отношениями между придворными и дипломатами; общаться с иностранцами без его согласия было запрещено, нарушители же «считались в некотором роде преступниками»{510}. Казалось, эпоха больших придворных партий навсегда ушла в прошлое; теперь при дворе соперничали между собой мелкие группировки, составленные исключительно из местных жителей. Гольц пускался в самые фантастические рассуждения насчет вспомогательных войск, стоящих в Лифляндии, — возможно, утверждал он, эти 30 000 человек истощат английскую казну и побудят Георга II заключить союз со Швецией, а то и с самой Францией{511}. Знакомясь со столь абсурдными предположениями, Фридрих приходил в бешенство. Он требовал от своего представителя красочной картины русской придворной жизни, хотел знать о болезнях, огорчениях и радостях каждого из царедворцев, с тем чтобы использовать в политике психологические механизмы. Опыт подсказывал ему, что по интригам, распрям и дружеским связям русских можно предугадывать их политику или объяснять ее основные направления. Однако от прусского посланника, лишенного той возможности вести задушевные разговоры у камелька, какой располагали его предшественники, детали внутренней жизни двора с его особыми законами постоянно ускользали. Гольц принялся заполнять свои послания жалобами на тяжелые материальные условия: жизнь в Петербурге была очень дорогая, об этом писал еще Финкенштейн. Однако Гольца, по-видимому изначально менее обеспеченного, чем другие прусские дипломаты, жалованье в 3000 экю в год обрекало на самую настоящую нищету. Всякий непредвиденный расход граничил с катастрофой, поездка в Москву (при хорошей погоде она занимала неделю) обошлась в 426 рублей 40 копеек, из них 60 рублей ушли исключительно на транспортировку багажа и покупку провизии в пути{512}. Фридрих, всегда крайне раздражительный при обсуждении финансовых вопросов, в ответ на жалобы посланника выбранил его за «бесплодные и бездарные донесения», компрометирующие прусскую политику. Гольц, ставший предметом королевского гнева, замкнулся в себе, свел свою деятельность к минимуму. Он жил, как зачумленный: «Все вокруг, вплоть до самых ничтожных людишек, трусят и не осмеливаются переступить порог моего дома, так что порой бывает мне даже трудно узнать, что, собственно, в городе происходит».{513} Не имея сношений с теми немногими русскими, кто некогда принадлежал к франко-прусской партии (Румянцев в 1749 году умер, остались Трубецкой, Воронцов, Шувалов), Гольц не сумел создать новую группировку для борьбы с Бестужевым. Канцлеру же справиться с прусским дипломатом не составляло ни малейшего труда: чтобы отдалить Гольца от двора, Бестужев постоянно откладывал назначенные ему аудиенции. Вице-канцлер, чье положение оставалось весьма непрочным, находил самые ничтожные предлоги, чтобы также не принимать прусского посланника, а тот так боялся скомпрометировать потенциального союзника, что лишь изредка осмеливался обращаться к нему в публичных местах{514}. Фридрих бранил Гольца и за эту осторожность: разумеется, на официальных приемах необходимо беречь репутацию бывшего «важного друга», но из этого никак не следует, что нужно «вовсе избегать сношений с ним»{515}.

вернуться

143

Двор пробыл в Москве весь 1749 год.

вернуться

144

Так Фокеродт назвал Гросса в донесении от 11 апреля 1749 г. //GStA. Rep. XI. Russland 91. 58А. Fol. 122.