Провидческая фигура Федьки-каторжника как одного из начал революции была. предсказана Достоевским в «Бесах». Можно пересматривать этот опыт русской культуры, но для этого нужно быть хотя бы на уровне своих предшественников или же выводить тему на еще более высокий уровень..
Разговор же о бунтах и погромах в несколько комическом, сниженном регистре — это типичная черта нашей современной демократической революционности с ее «бархатными» революциями, «революциями с лицом Ростроповича» и тому подобное. Карнавальное начало берется оттуда. И серьезность обречена, коль скоро с ней начинают играть в том современном стиле, который молодежь именует «стебом». Но и не ответить нельзя, тем более что в вопрос еще включены и сербы, для которых народный бунт — это неподходящее определение, ибо вся элита Генштаба ЮНА, в отличие от нашего Генштаба, вся мощь ЮНА, в отличие от армии СССР, вся компартия Сербии, в отличие от компартии России, — были вовремя подготовлены к агрессии Запада и выступили на уровне национальном и государственном, а не на уровне бунта. «Сербский бунт» — это снижающая категория. Не пристало нам сегодня, в той ситуации, когда Сербия сражается, в том числе и с консервативными революционерами из Хорватии, говорить об их бунтарстве. Там сражается Армия. И если друзья Дугина из Германии войдут в Югославию, они получат отпор, как и в начале Второй мировой войны, они получат войну высокой интенсивности — на все сто процентов, а не на десять. Я знаю, что говорю, ибо сербскую и югославскую тему изучаю давно и не со слов консервативных революционеров.
Пример Сербии — это эталон, но это не бунт. Что же касается описанной картины русского бунта, то, поскольку описание карнавальное, гротесковое, то и отвечать я должен на этом же языке. Карнавал, так карнавал! Голодные женщины, рабочие и академики с трубами — это что-то из Кабакова. Александру Андреевичу изменяет здесь вкус. Но особенно неуместно то, что они идут громить парфюмерный (судя по всему, долларовый магазин). Это бессмысленная акция, которую я не способен себе вообразить. Голодные толпы громят булочные или колбасные магазины, мясные лавки, пирожковые, на худой конец рынки, потому что они рациональны, у них нет художественных фантазий Проханова и Кабакова, а есть живая человеческая страсть — накормить себя и детей, и я в этой страсти их более чем понимаю. Громить же парфюмерные лавки, имея рядом винные магазины, не будут даже бичи, люмпены, уголовники, потому что никто не будет глушить «Кристиан Диор» стаканами, если рядом можно будет взять виски, водку или коньяк, или даже портвейн. Представить себе академика, который, имея свирепую молодую жену, тоскующую без «Кристиан Диор», пойдет громить парфюмерную лавку, я еще могу, ибо знаю, что есть академики, которых страх перед женами может подвигнуть на самые неожиданные поступки.
Но что может подвигнуть на штурм парфюмерного магазина рабочего человека — я просто не могу себе представить. И волей-неволей, простите, но меня разбирает смех. Ибо идет соскальзывание в сторону комического, трагифарсового звучания. И все потому, что слишком много путаницы, слишком многое смешано в одну кучу. Православие и язычество, «Черный Орден» и крито-микенская мистика, преображение и сжигание, жизнь и смерть.
Проханов пишет: «Русская северная колыбельная, когда мать качая ребенка поет: „Бай-бай, хоть сейчас помирай“, — не фашизм. И Аника-воин, идущий на безнадежную брань, прыгающий через подставленную смертью косу, не надеющийся на победу, — не фашист. Это нечто иное, связанное с „белым“, с северным ощущением подвига, с высшим бескорыстием, наградой за которое не злато, не царский венец или жизнь, а лишь одно ощущение подвига, вызова, брошенного беспощадному бытию». Все это прекрасно и заслуживает восхищения. Но какое это имеет отношение к крику «Вива ля муэрте!» («Да здравствует смерть!»), которым испанские фалангисты приветствовали Мигеля де Унамуно, возразившего им и после этого помещенного под домашний арест на долгое время? — Никакого, потому что в этом северном мировоззрении таится безразличие к смерти, это шукшинский взгляд ей в глаза, это «дура», «тварь», — эпитеты, которыми награждает ее русский человек, это брезгливость, это постоянное нагнетание образа старухи, падали, — и причем тут влюбленность в смерть, ее превращение в высшее божество, воспевание Танатоса, декадентства, перерастающего в фашизм? Причем тут Аника-воин, опомнитесь! Речь идет совсем о другом. Там, где есть бесстрашие, там нет воли к смерти. Воля к смерти — это страх смерти, затем — всесилие смерти, затем — обожествление смерти, а затем — желание стать ею, чтобы спрятаться от нее, это некрофилия, тоже ведь достаточно известное явление в фашистских кругах.
Проханов пишет: «Мы и впредь будем посещать анатомический театр, где, замороженные, покоятся трупы идеологий XX века, станем их изучать и рассматривать»… Посещайте сколько угодно, но помните, что это не трупы! Повторяю — это не трупы, это другое и, кроме того, посещаете вы этот анатомический театр в виде кого? Врачей, которые учатся, любителей острых ощущений, актеров, вживающихся в роль мертвеца и так далее? Тут ведь много ролей и играть с этими ролями небезопасно. Помните это.
А теперь — о моем увлечении Богдановым, за что я был обвинен автором статьи «Если хотим победить» едва ли не в пристрастии к сатанизму. Это мое «увлечение» для меня новость. Если я когда-либо мельком упоминал о Богданове, то в связи с анализом попыток русских мыслителей оплодотворить коммунистическую идею, вывести ее из болота материализма и, тем самым, предотвратить те разрушительные последствия, которые эта идея неизбежно несла с собой, будучи возведенной в ранг русской государственной идеологии. Именно в таком контексте я анализировал борьбу с «богдановщиной», «клюевщиной», «ильенковщиной» и тому подобное.
Для продуктивного союза национальных сил в патриотическом и коммунистическом движениях крайне важно сегодня понять, что одно и то же губило все национальное, самобытное в пределах православия и коммунизма. Я призывал и призываю патриотов и коммунистов вдуматься в то общее, что угрожало и угрожает им под видом конфессиональной или партийной псевдоортодоксии. И предлагаю им осмыслить, например, феномен Саблера-Суслова. Это крайне важно для их объединения на базе русской идеи не формально, а по существу. И если бы не практическая важность этой задачи, я не стал бы тратить время и силы на опровержение голословных заявлений о моих мифических пристрастиях к «богдановщине».
Сетуя на эпоху «краткого курса истории ВКП(б)», Проханов пишет, что идеология — это коллективное дело, что каждый будет вносить в нее свой мазок, что я равный среди равных, что идеологи не рождаются в кабинетах. Как хотите, но это мне безумно напоминает «коллективный разум ЦК», «живое творчество масс» и тому подобное.
Не надо путать историю с идеологией. Историю творит народ. А идеологию предлагает тот, кто способен осмыслить народное дело, обладая для этого специальными профессиональными качествами, любит народ, ощущает ответственность перед ним и не спихивает свой профессиональный крест на стопятидесятимиллионное население, занятое никак не менее насущным делом.
Я уже говорил о сытной еде, хорошем питье, светлых офисах, машинах и прочее. И если вы действительно элита, а не жлобы — то должны понимать, что это ваше вполне, извините, комфортное бытие чем-то должно быть оплачено, профессиональным риском, который есть и в работе Проханова, и в моей работе, и в работе наших других товарищей. Готовностью потерять все в любой момент ради идеи, ради целей, ради народа, ради страны. Постоянными ударами врагов и зачастую взвинченных друзей, обвиняющих, оскорбляющих, терзающих, — это тоже наше профессиональное дело, наша работа. Но главная наша работа — та, из-за которой у меня не такие руки, как у женщины на полях, собирающей картошку, или сталевара, льющего металл, — это интеллектуальный труд. Он рождает свои профзаболевания: инфаркты, инсульты; он сопряжен со своим риском, он изнашивает, изматывает, сжигает не хуже любой тяжелой физической работы. Это наш крест, и наша любовь, и наш долг.