— Вот и пусть послушает! Чего тому богу молиться, который не милует? Погоди, посмотрим ещё, как жеребья лягут, когда землю делить начнём. Так я, может, и вовсе эти образа в хлев выставлю. Будет тогда на скотину зыркать.
Потом Платон вспомнил, что в доме посторонний, и прекратил бузу. Повернулся к гостю, сидящему на краю полатей, запоздало спросил:
— Зовут-то тебя как?
— Горислав Борисович.
Ишь, как важно! Был бы ты Борисовичем, так не просился по мужицким избам на ночлег. А имечко не простое… Из скуфейников, что ли, гость? Хотя святцы листал, а Горислава не видал. Такое имя сказочному царевичу подходяще, а не скуфейнику. Царь Борис в сказках часто бывает, а сынок у него Горислав Борисович, получается. Может, и вправду гость из Беловодья пришёл?
Ничего не придумал и сказал просто:
— А меня Платоном кличут.
— Очень приятно, — согласился Горислав Борисович и пробормотал как бы самому себе: «Что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать»…
Опять непонятно. Ежели странник из заветного царства, откуда у него барская прибаутка, которую Платон не раз слышал от казённых путешественников, когда в свою очередь дежурил на подставе. Там каждый второй проезжающий, услыхав, что везёт его Платон, немедля вспоминал быстрого Невтона. Платон уже и гадать бросил, что сие означает и какой Невтон к нему в свойственники напрашивается.
Потеснив кросна, присел на лавку, попросил, избегая называть гостя по имени:
— Рассказал бы ты нам, что за страна такая — Беловодье. А то сманиваешь, а как там люди живут, не говоришь.
— Страна как страна, люди живут, русские, хотя инородцев тоже довольно. Но русских больше. Молочных рек нету, кисельных берегов тоже не обещаю, но люди живут лучше, чем здесь; всяко дело — сытнее. И всё бы хорошо, да избаловался народ. Казалось бы, земля вольная, налоги лёгкие, повинностей — кот наплакал… живи — не хочу. А и в самом деле, выходит — «не хочу».
— Так и будет, — покивал Платон. — От легкости завсегда баловство происходит. А ты, значица, меня к себе в мужики хочешь записать… Я-то гадал, кто ты таков, с виду не мужик и не барин, от одних отстал, к другим не пристал. А ты — тот барин, что без мужицкой помоги живёт. Теперь ты мне понятный. У нас о таких токо сказки рассказывают, а ныне своими глазами поглядел. Но во мне ты, баринок, просчитался, я к тебе в работу не пойду.
— И правильно, — ничуть не смутившись, ответил Горислав Борисович. — У нас кто взаправду хочет работать, тот землю берёт и на себя работает. А на чужого дядю — зачем? На других батрачит только пьянь беспробудная: не за деньги, а за бутылку.
— И зачем тогда мы тебе?
— За так. Тут вы бьётесь как рыба об лёд, да всё без толку, а там людьми бы зажили. Хозяйство бы завели, этому не чета. Корову, а то и две…
— Кормов где на две коровы взять? Мерина и то прокормить не можем, всю солому с крыши стравили.
— Я же говорю, угодья у нас вольные. Столько травы пропадает — больно смотреть. И налог на землю малый, а подушного и вовсе нет. Школа, опять же, для детишек бесплатная. Вот ты сам-то грамотный?
— Грамотный-то грамотный, а толку? Чуть кого в понятые хватать — сразу Платона, он, мол, грамоте знает!… Тьфу, лучше бы её и не было!
— Не греши, грамота — дело полезное.
— Полезно, что в рот полезло. А из грамоты твоей щей не сваришь. Ещё чего у вас хорошего на мужицкий горб напасено?
— Зря ты так говоришь. Кому это нужно — мужика обижать, да и зачем?
— Вот и я спрашиваю, зачем? Чиновник по государевым делам едет, а гужевую повинность мужик несёт. Дороги летом чинить, а зимой от снега чистить — мужика сгоняют. Солдатики на манёвры идут, а подводная повинность опять на мужике. Богатый от этой маеты откупится, а бедный в натуре за всё отвечает. Придумки государевы, а лошадки да руки — мужицкие.
— У нас такого нет. Дороги чинят от казны, на большие расстояния народ по железной дороге добирается, что чиновник, что простой человек, всё едино. По трактам тоже казённый транспорт ходит. А железных дорог у нас много.
— Чугунка, что ли? Тоже страх господень, не приведи увидать…
— А я бы поехал на чугунке! — подал голос из-за печки Микита.
— Цыц, пострелёнок! Вот вырастешь, забреют тебе лоб, и поедешь на чугунке прямо на войну. А там тебе турка бритую башку саблей снимет.
— С этим у нас тоже легче, — ввернул Горислав Борисович. — Вот вы сколько лет служите?
— Этого я тебе, добрый человек, не скажу.
— Тайна, что ли?
— Тайны нет, просто сам не знаю. Говорят, какое-то послабление солдатикам то ли вышло, то ли ожидается. В прежние времена, до Крымской кампании, всё просто было: в солдатчину, что на смерть, родным уж не дождаться. Двадцать пять лет не шутка, родители померли, жена по рукам пошла, одно слово — солдатка. Так отставной в деревню и вертаться не будет. Получит надел подальше от родных мест да запишется в вольные хлебопашцы. А то — в мещане, если денежка какая-никакая скоплена. Попы отставных солдат даже не венчают, у него, поди, в каждом городе, где на зимних квартирах стояли, сударушка есть. А солдату и невенчану хорошо. Найдёт себе вдовушку, с ней и живёт. С солдата господь не спрашивает, солдатский грех весь на начальстве. А теперь, говорят, служба будет не такая долгая, лет, может, десять, но зато потом в запасе быть до самыя смерти. Тока служивый к месту пригреется, жизню какую ни есть наладит, а тут — война! Значит, всё бросай и пожалте умирать. А оно тому, кто солдатчину уже отбыл, куда как больнее.
— Это если большая война. Так она редко случается.
— Не скажи… Француза в двенадцатом годе кажется живьём в землю урыли, так битому неймётся, вот они нам и задали таску в Крымскую кампанию. Опять же, то турка бунтует, то поляк. Поляк, он забавник, на штыке висит, а ногой дрязгает…
— Откуда у тебя ужасы такие?
— Так ведь мы тоже не в лесу живём. Солдатики отставные и к нам заходят, рассказывают. Хуже, мол, нет польского семени, пока весь их поганый род не изведёшь, будут бунтовать.
Гость покачал головой в сомнении, но не поперечил, вернул разговор в свою сторону.
— Всё-таки у нас живётся проще. Мир тебе не указ, казне заплатил, что положено, и ты — вольный человек. А такого, чтобы крыши по весне разбирать, у нас не водится. Я и вовсе соломенных крыш в наших краях не видал.
— Дранью, что ли, кроют? — спросил Платон.
— Кроют, хотя не только дранкой, но и железом, и по-всякому…
— Дранью, конечно, основательней, — согласился Платон, — но соломой — спорей. Опять же, если бескормица…
— Да говорят же, не бывает у нас бескормицы. Народу мало, а травы такое раздолье, что страсть берёт. Уж на корову-то всегда накосишь.
— Твоими бы устами да мёд пить… Вот чую я, чего-то ты не договариваешь. Ежели у вас так сладко, то почему народ пьёт?
— Избаловался, — жёстко ответил Горислав Борисович. — Ты думаешь, люди только с горя пьют? Вон, соседи ваши, ор через забор валит, а какое у них горе, скажи на милость?
— Алёна у них померла третьего дня, — пояснила Фектя. — Хорошая была девка, царство ей небесное. На лицо, правда, не задалась, воспой её пощедрило, а так справная была. Из-за этой щедровитости замуж её никто не взял, до самой смерти в девках просидела.
— Ты ври, да не завирайся, — в который уже раз осадил жену Платон. — Подумаешь, воспа! У других харя ещё страшней, а замуж выходят. А у Шапошниковых кто девку возьмёт? Порченый народишко, молва о них по всей волости. Оно и по имени видно. Были бы они Шапошниковы — люди бы ихний корень видели; хоть в прежние времена, но были в роду мастера, шапки валяли. Были бы Сапожниковы — тоже понятно. А так, не пойми что, божья оплошка. Опять же, приданое у Алёны какое? Она бы и наткала, и напряла, так ведь какую малость ни сделает, Федос всё из укладки вытащит и в кабак снесёт. У родной дочери воровал! Другой бы людям в глаза смотреть не мог, а этот знай похохатывает. И сейчас они не с горя пьют, а Алёнину укладку пропивают.