— Позови его на чай, — настаивала Эстер, — вместе с твоей племянницей.
— Почему я должен приглашать этого сумасшедшего компьютерного маньяка в нашу благословенную обитель? Разберусь с ним на факультете заодно с другими неприятными делами.
— Что-то непохоже, что разберешься. Уж очень ты взволнован.
— Взволнован? Нисколько. С чего ты взяла?
— У него увлекательная идея, а ты почему-то не хочешь этого признать.
— Я возмущен, что ты упрекаешь меня из-за него. И еще возмущен тем, что он пытается упрекать меня из-за Верны. Считает, что я должен чем-то помочь ей.
— Наверное, должен. Тебе не кажется странным — она больше года в городе, а ты ей даже не позвонил?
— Нет, не кажется. Эдна не велела. Сказала по телефону, что девчонка опозорила себя и всю родню, и меня в том числе. И тебя, и Ричи. И даже Кригманов и миссис Элликотт. И это не натяжка!
— Чего ты разоряешься, Родж? Тебе же безразлично, что там говорит Эдна. Ты всегда был от нее не в восторге.
— На дух ее не переносил — так будет вернее. Неряха, недалекая, любит задаваться. Наверное, дочка в нее пошла.
— Подумать только — за какое же ничтожество я вышла замуж! — С последним глотком спиртного ее зеленые глаза навыкате совсем остекленели, прическа с одного бока растрепалась, а прядь упала на плечо. — До чего же бесчувственный, трусливый и самовлюбленный тип...
Я прервал ее, как обрывают студента, начавшего распространяться не на тему:
— Дорогая, с той минуты, как я переступил порог, ты ищешь повод, чтобы поссориться, но, кажется, не находишь. Я не сторож моей племяннице. Когда же наконец мы будем ужинать?
Недовольный нашей ссорой — дети принимают дружеские перепалки родителей всерьез, — Ричи оторвался от экрана:
— Правда, мам, когда ужин? Кушать хочется.
Одновременно где-то там в гостиной Паваротти дошел до конца своих слезливых, душещипательных арий-историй и автоматически отключился.
Четырнадцать лет мы пользуемся одним и тем же дешевеньким таймером, подаренным нам с Эстер на свадьбу одной старой дамой из моего прихода, которая не подозревала, что я обрек себя на пребывание во тьме сущей, где нет таких милых домашних вещичек, а только муки вечные. У таймера был удобный циферблат, который, поворачивая, ставишь против нужной отметки. Когда положенное время истекает, устройство начинает ворчливо верещать.
Похожая на одного из шекспировских плоскогрудых, переодетых в женское платье юношей в растрепанном рыжем парике, Эстер поклонилась электропечке, как партнеру по сцене, театральным жестом протянула руку ладонью кверху и провозгласила перед двуглавой аудиторией:
— Voilà! Ле котлеты поданы!
— О cara mia, — отозвался я и подумал: Más, más. Люблю котлеты, их легко жевать.
Тоненькое запястье, высунувшееся из широкого рукава свитера, было похоже на собачью лапку. Отважная и отдающая отчаянием попытка Эстер сыграть роль образцовой домохозяйки пробудила во мне прежнее очарование, то старое, не угасшее за четырнадцать лет чувство, будто силовое поле вокруг нее священно, заряжено электронами, которые взаимодействуют с твоими собственными. Катексис (или, попросту говоря, энергия поступка, состояния), как неоднократно повторяет Фрейд, не помню где, не исчезает вовсе — просто о нем забывают, как забывают о кукле с оторванной рукой, заброшенной на чердак вместе с истершимися свернутыми коврами и пустыми рамами для картин.
3
Через несколько дней я опять шагал по стопам Дейла Колера, тем маршрутом, что представлялся мне в тот день, когда мы познакомились. Листва еще пооблетела, но погода стояла точно такая же, серенькая. Так же плыли, то сливаясь, то распадаясь, по воздушному океану подбитые голубым облака, так же пестрели национальные флаги, когда проглядывало солнце. Мой путь пролегал мимо пожарных депо, школ, больниц и других зданий, посредством которых нация раздавала общественные блага. На всякий случай я заглянул в городскую телефонную книгу и удивился, обнаружив там имя Верны Экелоф; безденежной девчонке, вообще не имеющей особых причин на то, чтобы жить в нашем городе, поставили муниципальный телефон.
Надо сказать, что наш город — это, по сути, два города, даже больше — нагромождение кварталов, разделенных рекой, несущей свои мутные воды в гавань, которая стала raison d'eáère, основанием для колонистов поселиться здесь. С тех давних времен, когда на этой земле, уже частично расчищенной индейцами, то тут, то там стали появляться деревни, выросло множество муниципальных образований, каждое со своей держащейся за власть администрацией, однако автомобили и дороги в начале двадцатого века соединили их в одно. Мы так быстро проносимся мимо указателей разграничительных линий, что не успеваем их прочитать. Берега реки соединяют мосты, одни стальные, выкрашенные, другие — каменные, арочные. Когда из подземного тоннеля поезд внезапно выныривает на один из таких мостов, словно сложенный руками каких-то титанов-трудяг из громадных глыб песчаника, перед удивленным пассажиром открывается величественная панорама: дорогие отели, торговый центр, сверкающий стеклом и анодированным металлом, розоватые или голубоватые небоскребы финансовых империй, возвышающиеся над ломаным силуэтом жилых кирпичных домов, которые возвели сто лет назад на засыпанных гравием болотах, новые кооперативные склады и заброшенные церкви, зеленеющая вдоль берега полоса Олмстедского парка с оркестровыми раковинами и планетарием, качающиеся на блистающей водной глади лодки — все эти рукотворные чудеса залиты безразличным светом ближайшей к нам звезды, Солнца.
Университет расположен на менее живописной и ухоженной стороне реки. Миновав богословский факультет, несколько кварталов добротных, построенных на переломе двух веков зданий, каждое из которых за последнее десятилетие несколько раз удваивалось в цене, я вышел на просторную улицу, бульвар Самнера, названную в честь фанатика-аболициониста, которого лучше знают по забавному эпизоду: его стукнул по лысине оппонент, некий убежденный в своей правоте конгрессмен. Этим некрасивым бульваром и заканчивается собственно территория университетского городка.
Передо мной вдруг возник стоящий, будто вкопанный пограничный столб, молодой здоровяк в поношенном стеганом пальто с копной нестриженых вьющихся волос цвета свежих древесных опилок и бородкой в мормонском стиле. Это мог быть стареющий студент-теолог, или ремонтник с телевидения, поджидающий, пока его напарник припаркует их фургон, или обыкновенный сумасшедший, готовый наброситься на меня, чтобы заглушить непрошеные гудящие голоса в голове. Он стоял, не двигаясь, посереди тротуара, внося угрожающую нотку в тишину округи.
Бульвар Самнера, ведущий по диагонали к реке, протянулся на целую милю. Супермаркет загородил нижнюю часть своих витрин деревянными щитами — так труднее их расколотить. Лавочка зазывала посетителей мертвенной неоновой вывеской. Простую деревянную обшивку домов сменила виниловая, как на допотопных трехпалубных теплоходах. Вместо раскидистых дубов и буков, как на аллее Мелвина, здесь с удручающей правильностью, точно телефонные столбы, были рассажены более выносливые породы — яворы и гинкго, это «живое ископаемое» с корой, как бы покрытой струпьями. Вместо приземистых пластиковых баков с опавшими листьями, аккуратно поставленных для мусорщиков у заборов, кучи разодранных собаками мешков с отбросами на обочинах и груды картонных коробок. Не видно ни одного «вольво» или «хонды» — только помятые «шевроле», «плимуты», «меркурии», старые детройтские колымаги, которые поддерживают на ходу бедняки из бедняков. «Трансамерикан», «Гран Турино», «Саноко», «Амоко», «Колониальные коттеджи», «Бутылочный бульвар», «Профессиональный педикюр»... В треугольнике, образуемом тремя пересекающимися линиями, — табличка с итальянским именем солдата, убитого во Вьетнаме. Причудливо раскрашенные «под камень» рамы окон зеленной лавочки на углу. На площадке у бензозаправочной станции — неописуемо чистая зеленая лужа: из какой-то машины вытек антифриз, но я чувствовал, что для Дейла этот прозрачно-зеленый цвет был неким чудом, свидетельством, знамением свыше. Такому наивному верующему, как он, сам воздух здесь казался напоенным благодатью, а от простора этой уродливой торговой улицы, где местами еще сносились ветхие здания, у него светились глаза. Над плоскими крышами и пережившими непогоды трубами за рекой на фоне бегущих облаков вздымались серебряные и изумрудные верхушки небоскребов, образующих стальное сердце города.