На Перспективной улице от одного тротуара до другого уже протянулись тени от полузаброшенных домов, хотя бегущие белые облака и пятна абсолютно голубого неба свидетельствовали, что на дворе еще стоит ясный день. Позади пустого участка возникло чудо, которого я не заметил, проходя здесь полчаса назад, — высокое, раскидистое дерево гинкго. Каждый веерообразный лист его был залит густой ровной желтизной — не то что менее древние породы, которые сбрасывают пестрое оперение. Под косыми лучами солнца дерево, казалось, криком кричит, израненное безлюдьем и заброшенностью квартала. Вместе с обрывками сведений о гинкго, о том, что эта порода существовала еще до динозавров, что в древнем Китае его высаживали вокруг холмов, что это священное дерево, как и люди, — растение двудомное, то есть делится на мужскую и женскую особи, причем священные коробочки у женской особи издают острый запах, пришла странная уверенность, что Дейл, возвращаясь после визита ко мне от Верны, тоже увидел это дерево и оно тоже поразило его, как поразили зеленая лужа на асфальте и черная кучка, оставленная собакой. Его религиозное благоговение как бы передалось мне. На меня нашло умиротворение, то безъязыкое блаженство, что является частью вселенского порядка. Я даже остановился, чтобы подумать об этом дереве и его золотистой листве. На свете совсем не много вещей, которые по зрелом размышлении не похожи на непрочные люки, что проваливаются под тяжестью нашего неизбывного желания заглянуть в бескрайнюю бездну.
Часть II
1
Дейл понравился мне больше в следующий раз, когда со свойственной ему неловкой навязчивостью втиснулся бочком в мой факультетский кабинет. Единственное, что портило его восковую внешность, — красные костяшки пальцев и прыщеватый подбородок. Вероятно, уверение Верны, что он не был ее любовником, имело какое-то отношение к моему доброму расположению духа. Нынешнее поколение идет на нас с обнаженным мечом молодых, нерастраченных сил, но потом оказывается: меч-то не настоящий, картонный. Они так же, как и мы, не умеют пользоваться своим животно-железным здоровьем, не умеют быть счастливыми. На нем была та же синяя вязаная шапочка, но вместо камуфляжной куртки он надел джинсовую, подбитую овчиной, поскольку похолодало. Овчина торчала из рукавов желтоватыми манжетами. Ни дать ни взять — ковбой, только без сапог.
— Я представил заполненные бланки и подумал, не захотите ли вы иметь ксерокопию.
— Захочу.
Я пропустил цифры и пробежал глазами прозу пояснительной записки. «Исходя из наличных физических и биологических данных, продемонстрировать с помощью компьютерного моделирования существование Бога, т.е. наличие целеустремленной и созидательной разумной силы, присутствующей во всех природных явлениях».
— Биологических? — только и спросил я.
Дейл присел на краешек кресла, того самого, что сделано из различных пород дерева, и начал:
— Я почитал кое-что по теории эволюции, заглянул в Дарвина — со школьных времен этим не занимался. Посмотришь на схему эволюционного дерева — внизу сине-зеленые водоросли, на ветках приматы — и думаешь, все вроде бы точно, как Миссисипи на карте. А на самом деле наши корифеи не знают ничего или почти ничего. Затвердили догмы и талдычат одно и то же. Нарисуют разнопородные ископаемые, прочертят между ними линии и говорят: это эволюция. Ни связи, ни последовательности. По Дарвину что получается? Постепенное развитие как результат естественного отбора — и все.
— Так-таки догмы? — заерзал я в своем кресле.
В свое время приемные комиссии отбирали претендентов на степень магистра из жантильных фамилий новоанглийских унитариев. Теперь им приходится рассматривать заявления от оравы ярых креационистов из Небраски и Теннесси, почему-то пучеглазых и ушастых, и тамошних дородных девиц, которые гордо несут по нашим коридорам свои громадные груди, как повешенное на шею покаянное бремя, наподобие тех несчастных в четвертом круге Дантова ада, которые шагали, «толкая грудью грузы» («voltando pesi per forza di poppa» [песнь VII, строка 27]).
— С самого начала эта болтовня насчет «первоначального бульона», где якобы под воздействием электрического разряда возникли аминокислоты, затем протеины и, наконец, самовоспроизводящиеся нити ДНК внутри некоего пузырька, который и был первоначальной клеткой или существом, мало чего стоила. Просто красивые слова вроде тех средневековых представлений, будто мухи и пауки самозарождаются из навоза и слежавшегося сена. Во-первых, эта теория основана на том, что первоначально земная атмосфера состояла из азота и водорода. Но посмотрите внимательно на самые древние отложения — они же покрыты ржавчиной. Значит, кислород все-таки был. Далее, количество вещей, которые требуются для появления даже простейшего вирусоподобного зародыша жизни, так велико, что вероятность их случайного сочетания ничтожно мала. Один биолог рассчитал, что она равна отношению единицы к десяти в тридцатой степени. Другой предполагает, что во Вселенной существовало от десяти до двадцати планет, которые были способны породить жизнь, но и, по его мнению, вероятность ее возникновения не на Земле составляет единицу против десяти в четыреста пятнадцатой степени. Викрамасингх, которого я упоминал в прошлый раз, утверждает, что вероятность равна десяти, поделенной на одну сорокатысячную, что занимает, как вы понимаете, целую страницу нулей. Но и это только первое приближение к сути дела.
— Хорошо, не будем углубляться, — сказал я, снова меняя свое положение в кресле: Дейл был как горошина, на которую села принцесса. — Вы всё оперируете большими числами, как будто атомы и молекулы образуют различные комбинации по чисто математической вероятности. Но допустите, что на молекулярном уровне действует некий принцип сцепления, самоорганизации, сопоставимый, скажем, с инстинктом самосохранения на уровне отдельного организма или с силой притяжения в масштабах космоса, и этот принцип способствует организации сложных связей. В таком случае ваши ничтожно малые вероятности теряют всякое значение и без вмешательства какой бы то ни было сверхъестественной силы.
— Неплохо, сэр, совсем неплохо для гуманитария. Браво! Но ваше допущение еще одного молекулярного закона тянет за собой множество вопросов — вы о них даже не подозреваете. Есть целый ворох проблем, которые теория «первоначального бульона» попросту игнорирует. Например, проблема энергии. Ведь тот первый микроскопический Адам — он должен был обладать определенной энергетической системой для того, чтобы жить. А раз так, вы сразу же попадаете в обширную инженерную область. Или проблема ферментов. Невозможно получить протеины без ДНК, но так же невозможно получить ДНК без ферментов, а ферменты — это те же протеины. Как тут быть? С 1954 года бьются: варят этот несчастный бульон, однако никаких признаков жизни нет и в помине. Почему? Если люди со своей фантастической технологией не могут это сделать — как это сделала слепая природа?
— У природы, — заметил я, — в запасе вечность и бескрайние моря материала.
— Я тоже так думал, — с раздражающим апломбом откликнулся молодой человек. — Но если вникнуть в цифры, это не выдерживает никакой проверки. Мы утверждаем, что человек разумен, а природа — нет. Но если бы все шло по-нашему, мы давно разрешили бы все загадки. А что получается на самом деле? Жалкая картина. Беспорядочное движение полимеров. Бульон производит бульон. Хлам на вводе, хлам на выходе, как говорим мы, компьютерщики. Из дерьма конфетку не сделаешь. В Калифорнии вот добивались самосоединения нуклеотидов. Добились, процесс пошел, но до чего же медленно. Каждые четверть часа добавляется всего одна единица, тогда как в природе приращение происходит за долю секунды.
— Ну что же, даже это указывает на то, что мы имеем дело с естественным процессом, а не со сверхъестественным, не так ли? — возразил я, рассматривая ноготь на большом пальце правой руки. Вчера я спилил на нем небольшую, давно докучавшую мне щербинку, ноготь стал на долю миллиметра короче собратьев, светлая каемка на краю потоньше — словно я грыз ногти. У Верны, вспомнилось мне, ногти совсем короткие, как у детей, тогда как у Эстер слишком длинные. Меньше чем через час начнется мой семинар по христианским ересям, и я проведу первое занятие из двух, целиком посвященных пелагианству. Снова и снова приходится признать (я начну интригующе, чтобы расшевелить аудиторию), что теперь, на отдалении столетий, еретики представляются более интересными, разумными и терпимыми, чем их гонители, насаждавшие начатки римско-католической ортодоксии. Кто, к примеру, не отдаст предпочтение Пелагию («шелудивый толстобрюхий пес, набитый скоттской — то есть шотландской — овсянкой», — кипятясь, отзывался о нем Иероним), его покладистому эмиссару, и апологету-златоусту Юлиану с их безвредной верой в то, что человек способен творить добро, способен приблизить спасение, — кто не отдаст предпочтение этим человеколюбцам перед вспыльчивым Иеронимом и перед витающим в облаках Августином, который бился в истерике, доказывая зло соития (сам-то он в конце концов насытился), и обреченностью новорожденных на проклятие? Манихей, он всегда манихей, остроумно заметил Юлиан о епископе алжирского Гиппона.