— Пола не падать. — Глаза у нее, которые казались мне синими-синими, сделались карими, но потемнее, чем у Верны.
— Пола не упадет, — подтвердил я. — Дядя крепко держит.
От согревшегося в моих руках ребенка шел какой-то запашок. Я вспомнил, как Эстер сказала, что Пола «плохо пахнет», но это были не испражнения и не моча. Это был привычный и уютный затхлый запах моего давнего детства, которым отдавали заколдованные места за платяными шкафами и пузатыми буфетами с полками, застланными клеенкой. Я вспомнил бабку этого ребенка, вспомнил, как мы забирались на чердак, как плясали пылинки в косом луче солнца, как Эдна расстегивала лифчик под свитером, как мы все мысленно прижимались друг к другу и обнимались, как вода обнимает тело пловца.
— Дядечка, не возражаешь, если ближайшим родственником я запишу тебя? — громко спросила Верна своим скрипучим голосом. Несколько посетителей обернулись посмотреть на меня. Вдоль стены регистратуры были расставлены пластмассовые стулья с ковшеобразными сиденьями. Стулья были разноцветные, как в младших классах школы. Стены выкрашены в неопределенный цвет. Жалюзи загораживали вид на улицу, а уличный шум растворялся в тишине помещения. Треть стульев была занята молодыми женщинами, в основном негритянками, и несколькими угрюмыми сопровождающими. Одна юная особа, не желающая стать матерью, с каменным лицом виртуозно и методично выдувала розовые пузыри из жевательной резинки — надует, втянет, надует, втянет. У другой в ухо был вставлен проводок от кассетника, и, закрыв глаза, она блаженно внимала грохоту, наполняющему ей голову. Чернокожий паренек чуть постарше того мальчишки, который вызывался сторожить мою машину, что-то нашептывал своей подружке, видно, предлагал затянуться его сигаретой. Щеки у нее были залиты слезами, но в остальном она выглядела совершенно безразличной — африканская маска с толстыми губами и величественным подбородком.
— Но я же не ближайший, — возразил я шепотом, подойдя поближе.
— Дядя плохой, — проговорила Пола. Своими влажными резиновыми пальчиками она теребила мне рот, тянула за нижнюю губу. Крохотные ноготки царапались.
— Не желаю я писать мамку и папку, — опять громко, не обращая внимания на окружающих, сказала Верна. — Они послали меня куда подальше, и я кладу на них.
Лопнул еще один пузырь. На улице тигром рыкнул автомобиль с испорченным глушителем. Сестра в синем джемпере поверх белой униформы повела Верну в соседний, освещенный как положено кабинет. Сквозь приоткрытую дверь мы с Полой видели, как она садится на стул, закатывает рукав и у нее меряют давление. Изо рта Верны, покачиваясь, торчал термометр. Пола задергалась, испугавшись, что маме сделают бобо, и я вынес ее на улицу.
На город уже спустился вечер. Из отдаленного центра, где небо окрасил красноватый купол и на верхушках небоскребов мерцали сигнальные огни для самолетов, морским прибоем доносился приглушенный шум, казалось, что сдерживаемая волна автомобильного движения приобретает вечный вселенский смысл. Район, где находился абортарий, был почти на самой окраине. Напротив, на углу виднелась зеленнáя лавка. По тротуару взад-вперед сновали безликие прохожие, иногда обмениваясь на ходу отрывистыми приветствиями. Пола все так же вертелась у меня в руках: она тревожилась за маму, захотела есть и как будто сделалась тяжелее и все так же дергала меня за губу. Сквозь дубленку я чувствовал, что она вдобавок еще и лягается. Я не рискнул нести ее назад в клинику. Мы влезли в «ауди», и я попытался поймать по радио какую-нибудь веселую песенку. Я не мог отыскать Синди Лопер в мешанине новых звезд и новых, с позволения сказать, мелодий, хотя прокрутил круговую шкалу на все триста шестьдесят градусов.
— Музыка, — проговорила Пола.
— Ничего, — согласился я.
— Ужасная, — сказала она.
— Пожалуй.
Я продолжал шарить по шкале приемника, однако теперь, когда вечер вступал в свои права, все чаще попадались новости и беседы со слушателями. Добрая половина из тех, кто звонил в студии, была пьяна, а удача — попасть в прямой эфир — прибавляла им говорливости. Меня всегда поражала отрепетированная наглая вежливость, с какой дикторы обрывали слушателей: «Хорошо, хорошо, Джо, мы все разделяем ваше мнение... Простите, Кэтлин, но вам следует хорошенько подумать... Берегите себя, Дейв, и тысяча раз спасибо за звонок». Пола задремала. Я положил ее на сиденье и почувствовал, что она обмочила мне колени. Выключил радио и вышел из машины.
На меня вдруг нахлынула какая-то душевная усталость. Я неожиданно осознал, что начиная с тридцатитрехлетнего возраста моя жизнь представляла собой непрерывное наблюдение за своим телом и заботу о нем — подобно тому, как теряющий рассудок инвалид живет на уколах и вливаниях в доме для престарелых, — что так было всегда, что вспышки тщеславия и желаний, освещавшие мне дорогу, когда я был помоложе, и придававшие моему существованию насыщенность романа или мечты, были суррогатами, иллюзиями, которыми манили меня вдаль плоть и дух. Есть особая прелесть в подобной усталости — это хорошо знали святые, — как будто, погружаясь в апатию и отчаяние, мы приближаемся к тому темному бездонному состоянию, которое побудило летающего в пустоте Бога осторожно изречь: «Да соберется вода в одно место... и да явится суша».
Я нажал на ручку дверцы и нагнулся послушать, не разбудил ли Полу уличный шум. Дыхание ее прервалось на пару секунд, но потом снова вошло в спокойный, ровный ритм. Начал сеять мелкий дождь, щекотавший лицо. Постепенно темнел асфальт. Приятно, когда до тебя дотрагиваются сверху, будь то дождь, снег или что-нибудь еще. Я подумал об Эстер: вот она хозяйничает в кухне, движения у нее замедленные из-за выпитого вина и задумчивости. Подумал о Ричи, который, не отрывая глаз от мерцающего экрана, механически кладет кусок в рот. Как хорошо хоть иногда вырваться из дому и побывать под моросящим дождичком здесь, в незнакомой части города, такой же незнакомой и наполненной обещаниями неведомого, как Тяньцзинь или Уагадугу. Может быть, пойти посмотреть, что там в клинике, оставив в окне машины щелочку для воздуха, как это делают, оставляя собаку? Кому вздумается ее похищать, Полу, сверток тряпья? В свете уличного фонаря лицо ее было бесцветно, как газетная фотография.
«Наша» сестра куда-то отлучилась, но регистраторша сказала, что моя племянница ждет своей очереди: в отделении сейчас работает только один доктор, поэтому прием идет медленно. Из трех негритянок, на которых я обратил внимание, осталась только «африканская маска». Сопровождавший ее парень сбежал, слезы у нее высохли. Держалась она с царственным безразличием, эта черная принцесса, представительница той расы, что от колыбели до гроба живет за счет государства, как аристократы в прежние времена. Я смотрел на нее и думал, сколько же времени ей понадобилось, чтобы заплести такое множество косичек да еще перевить их разноцветными бусинками и крошечными колечками поддельного золота.
Когда без десяти восемь из недр клиники показалась наконец Верна, на ее лице тоже ничего не отражалось. Она ступала медленно, осторожно, словно бы не чувствуя пола под ногами. В руках у нее были листки бумаги — большие, какие-то бланки, и маленькие, рецепты. Под мышкой она сжимала маленький сверток — что-то мягкое, обернутое в бумажную салфетку.
Когда Верна покончила с формальностями, я предложил ей руку, но она то ли не заметила услужливо подставленного локтя, то ли не захотела за него взяться. Под глазами у нее виднелись лиловатые припухлости, как будто у нее отекало лицо, и опухоль еще не спала.
— Что это, в свертке?
— Прокладка! — пояснила она, подражая образцовому ребенку, но добавив в свой восторг щепотку соли. — И еще бесплатно выдали хорошенький пояс!
Дождь сменился туманом, но мне все равно хотелось укрыть, защитить Верну, пока та мелкими шажками шла к машине. Напрасно, как бабочки возле неподвижной статуи, кружил я заботливо около ее негнущейся фигуры — она была целиком погружена в себя. Меня встревожила стоическая гордость, с какой она перенесла бесчестье, теперь вылившаяся в решимость мстить, мстить до конца. Верна терпеливо стояла у машины, пока я неловко нащупывал углубление с ручкой дверцы и вставлял ключ в скважину.
— Ну так что, дядечка, — сказала она мертвым трубным голосом, — с одним покончено, с другим едем?